Детоубийство
Шрифт:
Я попытался разговорить Фреда на эту тему, когда мы сели с ним позавтракать. Мы сидели в задней комнате, забитой склянками с формалином, в которых плавало всякое дерьмо, сверкающими раковинами из нержавеющей стали, штативами с пробирками, справочниками, картонными коробками с лекарствами, шприцами, марлевыми подушечками и прочими медицинскими атрибутами.
– Кстати, что ты обо всем этом думаешь, Фред? – спросил я, указывая на окно булочкой с сыром и ветчиной, которую Дениза соорудила мне утром.
Фред сидел, наклонясь над газетой, и разгадывал кроссворд, ковыряясь в зубах. Его завтрак состоял из поджаренной в микроволновке лепешки с сыром и чили и кварты шипучего пива.
– Я имею в виду этих демонстрантов – слуг Иисуса, что стоят на улице. Они здесь каждый день так толпятся? – и прибавил, улыбаясь, чтобы он не подумал, будто я напуган. – Или это мне просто так повезло?
– Кто, эти? – Фред забавно повел носом, обнажив полоску верхних зубов, словно принюхивающийся кролик. – Это неважно. Они просто никто.
– То есть? – уточнил я, надеясь, что он как-то объяснит происходящее, как-то смягчит чувство вины и стыда, преследующее меня все это утро. Эти люди обозвали меня, прежде чем я вошел в двери, и это было обидно. Потому что их обвинения были неправдой. Я не был убийцей детей – я был просто братишкой моего старшего брата, пытающимся начать новую жизнь. И Филипп тоже не был детоубийцей, он просто делал свою работу, вот и все. Черт, кто-то же должен это делать. До этого времени я никогда особо не задумывался над такими вопросами: мои подружки, когда у меня еще были подружки, сами принимали меры предосторожности, не обсуждая их со мной, но мне всегда казалось, что в мире и так слишком много детей, слишком много взрослых, слишком много жирных святош, скорых на упреки окружающим. Неужели этим людям нечем больше заняться? Пойти на работу, к примеру? Но от Фреда толка было мало. Он просто вздохнул, отгрыз кусочек от своей лепешки и сказал:
– Привыкнешь.
Я размышлял об этом до полудня, а потом просто отупел от усталости после смены часовых поясов и перестал думать. Я отмывал колбы хлоркой, надписывал и переставлял полные пробирки, рядами торчащие в штативах вдоль стен, глядел, как Фред капает пипеткой пробы мочи на лакмусовые бумажки, и делал записи в журнале. Мой белый халат постепенно становился все грязнее. Время от времени я глядел в зеркала, висящие над раковинами, и когда они показывали мне сумасшедшего ученого, убийцу детей, исследователя пробирок и знатока мочи, слегка усмехался сам себе. А потом стало темнеть, Фред исчез, а мне вручили швабру и резиновый совок. И когда я улучил минутку, чтобы выкурить сигарету у единственного в комнате окна, я увидел припозднившуюся пациентку, идущую под локоть с женщиной средних лет, на лице которой крупными буквами было написано: «Я ее мать!»
Девушке было лет шестнадцать, от силы семнадцать, она была бледна, бледнее снега, под стать белой парке, в которую была одета. Она казалась испуганной, маленький рот плотно сжат, и глядела только себе под ноги. На ногах у нее были черные гетры и белые высокие ботинки, похожие на домашние шлепанцы. Я смотрел, как девушка плывет по мертвому миру за окном, на ее нежное детское лицо, и во мне шевельнулось что-то, давно похороненное под горой маленьких желтых шероховатых таблеток. «Может быть, она просто пришла на обследование, – подумал я, – может быть, с ней ничего плохого и не случилось. Или она только начинает половую жизнь, а может быть, только думает об этом – и мать решила сразу же проконсультировать ее у врачей». По крайней мере, мне хотелось верить в это. Глядя на эту девочку, исполненную надежды, на ее быструю походку и опущенные глаза, мне не хотелось думать о предстоящих ей «процедурах».
Они уже почти дошли до здания, когда часть зомби зашевелилась. Из моего окна не было видно фасада здания, и я начал даже забывать о слугах
Иисуса, поскольку уже достаточно устал. Однако они никуда не исчезли, и неожиданно в поле зрения возникли их плечи, головы и плакаты. И вдруг от общей массы отделилась одна тень и превратилась в неуклюжего бородатого изувера с острыми зубами и глазами, словно пережаренные яйца. Он подскочил прямо к девушке с матерью, врезался в них, словно торпеда, и я увидел, как болталась голова у него на плечах и как они отскочили от него, а потом зашли за угол дома, и больше их не было видно.Я был ошеломлен. «Только этого не надо, – думал я, – не хочу злиться, расстраиваться или волноваться». «Нужно держать себя в руках», – наставляли нас в реабилитационном центре. Но удержаться я не смог, быстро загасил сигарету и, бесшумно ступая, вышел в коридор, идущий вдоль фасада: через него отлично видна была входная дверь. Не в силах сопротивляться порыву я шел по коридору, но не дошел и до середины, как входная дверь отворилась и на фоне замерзших деревьев, освещенных заходящим солнцем, стояла она, еще более бледная, чем ее парка. Мы обменялись взглядами. Не знаю, что она прочла в моих глазах – нерешительность, голод, страх, новее глазах было столько безнадежности и горечи, что я понял – отныне мне не будет ни минуты покоя, пока я не избуду эту чужую боль.
Когда мы ехали домой, Филипп казался настолько расслабленным, что я даже подумал, не принимает ли он каких-нибудь препаратов. Он был сейчас прямой противоположностью тому ледяному чучелу, встретившему меня в аэропорту, глядевшему, как я ем свиные отбивные, читаю вслух его детям, чищу зубы в ванной для гостей, а потом отдавшему меня на растерзание волкам в клинике.
– Извини за это утреннее безобразие, – сказал он, поглядев на меня. – Мне стоило бы предупредить тебя, но не угадаешь, когда они устроят очередное представление.
– Ты имеешь в виду, что в последнее время они надоедают меньше?
– Едва ли, – ответил он. – Там всегда торчит хотя бы пара человек из их компании, самые крепкие орешки. Но такая толпа ходячих мертвецов, на которую ты нарвался сегодня, собирается не чаще одного раза в неделю, если только не устраивают большую кампанию – не берусь предсказать, что их заводит: погода, приливы, фазы луны. Тогда они выходят на улицу все и устраивают форменный театр. Бросаются под колеса, приковывают себя наручниками к входным дверям – сущий зоопарк.
– А куда смотрят копы? Неужели нельзя получить какой-нибудь защищающий вас документ?
Он пожал плечами, покрутил ручки у магнитофона – звучала опера, он слушал ее, в ночи разносился пронзительный голос исполнителя, и повернулся ко мне, не снимая с руля рук в перчатках.
– Коды – всего лишь сторонники размножения. У них нет никаких претензий к тому, что эти люди беспокоят моих пациентов и ограничивают их в гражданских правах, и что даже женщины, приходящие просто на обследование, вынуждены проходить через их строй. Это проклятый бизнес, поверь мне. И к тому же опасный. Я их боюсь, они же настоящие психи, из тех, что стреляют в честных людей. Ты слышал о Джоне Бриттоне? Дэвиде Ганне? Джордже Тиллере?
– Не помню, – ответил я. – Может быть. Не забывай, что я на какое-то время потерял связь с миром.
– В них стреляли люди вроде тех, которых ты видел сегодня. Двое из них умерли.
Это мне не понравилось. При мысли о том, что один из этих придурков может напасть на моего брата, напасть на меня, я вспыхнул, как бензин на горячих углях. Меня не привлекает перспектива подставлять другую щеку, да и в склонности к мученичеству я замечен не был. Я посмотрел на мерцание тормозных огней, разлитое над дорогой.