Детская комната
Шрифт:
Всю ночь у Милы перед глазами лица. Под столом она гладит фотографии брата и отца. Фотографии из фотосалона, с вырубленными фигурными краями. Она проводит большим пальцем по бумаге там, где находятся лица, она гладит лица.
На снимке Матьё всего пятнадцать лет, он только что окончил обучение, он смотрит прямо перед собой, он становится мужчиной. Последние воспоминания Милы датируются семью годами позже. Как и каждый вечер, перед тем как вернуться домой, Мила заходит за Матьё. Он только закончил свой рабочий день в ресторане «Ла Фоветт», который также называют «Два Селезня», потому что напротив ресторана по ночам тайно печатают две газеты. В «Ла Фоветт» соседствуют повстанцы и эсэсовцы, которые сюда приходят после сеанса в кинотеатре «Рэкс». Ресторан занимает огромное помещение, здесь потоком льется алкоголь, ходят девушки в узких платьях и играет джазовый пианист, здесь всегда есть посетители, а значит, это место как нельзя лучше подходит для того, кто хочет скрыться. «Ла Фоветт» – отличный «почтовый ящик», в то время как Матьё выполняет заказы, он также получает и передает сообщения. В тот день Мила видит, как Матьё стоит на другой стороне улицы. Он улыбается, смотрит на Милу и часто моргает, а потом чья-то рука ложится ему на затылок и толкает в салон черного автомобиля. После ареста «ситроэн» трогается, и больше о Матьё никто ничего не слышал.
На обрамленной в рамку фотографии отца не видно кресла на колесах. Это другой человек, не хватает не только кресла на колесах, но и нижней части тела, отрезанного по бедра. Верстак специально сделан под кресло, под его высоту. Отец вынужден изготавливать лишь небольшие предметы: шкафы, тумбы, столики, рамки, игрушки. Для больших вещей – окон, дверей, кроватей, библиотек – нужны ноги, только с их помощью можно согнуться над верстаком, делать размашистые движения и прикладывать огромные усилия. Отец
15
Аналой – высокий, с наклонной поверхностью столик.
У третьего лица нет фотографии. Лицо поглощено темнотой, оно промелькнуло в свете витрины магазина после того, как перед самым закрытием был произнесен пароль: «Будьте добры, “Песнь Мануэля де Фалья”». Мила проводит мужчину в подсобное помещение, вытаскивает из кармана маленький ключ и открывает стенной шкаф под лестницей. Мужчина приподнимает куртку, и при свете горелки она видит кровоподтек на ребрах, пот на лбу. Она дезинфицирует и перевязывает рану. Слишком поздно идти к врачу и возвращаться домой, наступает ночь. Она гасит горелку. Запирает за ними двери шкафа. Садится рядом с мужчиной. Они в темноте и в вынужденной тишине, нарушить правило означает смерть. Он уйдет на рассвете, не оставив следа. Она слушает, как потрескивает лестница, пищат мыши, стучит дождь по железным мусорным ящикам. Мужчина дрожит. Она переворачивает перчатку на его лбу, дает ему пить, она боится, что он застонет в горячечном бреду, и кладет руку ему на рот. И тогда случается это. Мила прикасается ко рту мужчины, трогает его скулы. Гладит затылок. Трогает плечо, бедро через одежду. Трогает под рубашкой, оберегая рану, прощупывает тело, прикладывает к нему теплые ладони, чтобы представить себе его образ, оценить его размеры. Он позволяет ей это делать, потому что ему больно, потому что ему приятно. Если он пошевелит рукой, они серьезно рискуют. Он приближает ее к себе, она направляет его движения, и они начинаются двигаться, медленно, она вдохновляет его, не принуждая к какому-либо усилию. Это день аналоя из вишневого дерева, у нее нет жалости к мужчине, она просто хочет доставить ему удовольствие, облегчить его состояние, она, которая дала отпор отцу, отказала ему, сейчас дает сама, она на это способна, просто дает, без всяких просьб. Они нарушают самое главное правило – никогда не спать с членом подпольной организации, – и смерть подстерегает их в собственном лагере. Но несчастье приходит издалека, на следующий день, когда мужчина уходит в новой одежде и с дозой морфия. В магазин входит другой мужчина: «Будьте добры, Вторую симфонию Шуберта». Мила вынимает маленький ключ из кармана и оставляет его – это знак. Ее арестовывают, заталкивают в черный автомобиль, кто-то ее предал. Теперь человек из шкафа обрел черты композитора, который был паролем, Мануэля де Фалья, бледного и меланхоличного. Мила отгоняет грустное видение. Она ждет ребенка от человека без лица. Не ждет, она его носит.
На какое-то мгновение она засыпает.
Первый Appell [16] на [лагерплац], центральной площади, – это шанс выйти на улицу. Во время карантина ты выходишь только на Appell. Сирена в 3:30, и сразу же кофе, кусочек хлеба – такой же тонкий, как долька яблока, и стоит ключевой вопрос: съесть одним махом или за несколько раз? Чтобы создать массу, Мила откусывает кусок хлеба и запивает кофе, комок дерет пищевод и временно давит на желудок. А в это время очередь в [вашраум], то есть W.-C., удлиняется, туалет покрыт экскрементами, вдруг вереница из четырех сотен женщин разлетается. «Raus f"ur Appell!» – кричит надзирательница Аттила, это прозвище ей дал конвой из тридцати пяти тысяч женщин. Накануне эта блондинка избила голодную заключенную под окнами блока. «Аттила» – это первая выдумка, первая свобода для тридцати пяти тысяч в Равенсбрюке. Кофе или W.-C. – нужно выбрать. Наполниться или опорожниться. Затем выйти.
16
Поверка, перекличка (нем.).
Первый Appell – это момент, когда зрачки бегают, как глаза мухи. Смотрят. Определяют пространство. Можно двигать зрачками от одного угла глаза к другому и сверху вниз, не поворачивая голову, не дрогнув ни одной мышцей, нужно оставаться неподвижной, француженки сказали: «Притворись стелой [17] ». На песчаной земле тени. Вверху несметное количество звезд. И наконец, бледнеет горизонт. И вот уже сорок тысяч женщин выходят из ночи к рассвету. Сорок тысяч стел. Четыреста карантинных стоят в стороне, но они все видят, и это ужасно. Уродство одинаковых лиц, лохмотьев, тощих безжизненных тел, которые в конце площади уменьшаются до размеров спички. Позади сорока тысяч – одинаковые бараки, за бараками – зеленые стены, за зелеными стенами – верхушки сосен и колючая проволока. Вот что попадает в поле зрения и молчания, а еще силуэты и голоса эсэсовцев, Aufseherins [18] в униформе и псы с татуировками. После услышанного слова Appell, после увиденного Appell через окна блока теперь они на себе испытывают, что такое Appell. Это стоять, как стела, в сиреневом рассвете на укрытой ковром из инея площади. Камнем заковать колени и щиколотки. Сдерживать каменный мочевой пузырь, до смерти сжимать промежность. Всматриваться во что-нибудь, в какую-нибудь точку, чтобы превратить тело в камень. Например, в женщину, стоящую напротив на другом конце Lagerplatz, или лучше в пятно ее лица. Прилепиться к нему. Надолго. Держаться, не щуриться – ну хотя бы попытаться – и содрогнуться при виде женщины, на икрах ног которой не хватает плоти. Понять, что эта женщина – подопытный кролик, инфицированный стрептококком, потом ей резали гангрену, пересаживали мышцы другой заключенной, и лагерный врач наблюдал невооруженным глазом за процессом заражения в открытой ране на икре, бедре или животе, об этом рассказывали француженки. Во что бы то ни стало стоять как стела. Отбросить мысли о скрытом в чреве ребенке, о потенциальной смерти, таящейся в утробе. Нужно смотреть далеко, на что угодно, лишь бы не на очертания людей, наполненные страхом, гневом, трепетом. Ветки, синева небосклона. Первые лучи солнца отражаются от крыш бараков. Подумать об Италии, далекой, нематериальной, воображаемой территории, безопасной для тела, где на согретых солнцем каменных домах греются ярко-зеленые ящерицы. По ногам Милы медленно течет моча, прямо в ботинки.
17
Стела – вертикально стоящая каменная плита с надписью или рельефным изображением для увековечения кого-, чего-либо.
18
Надзирательница (нем.).
В блоке, неизвестно как это прижилось, вероятнее всего из-за скуки (да и потом, женщины просто сильны духом), они начали беседовать. Одна говорит о Бретани, другая – о природе Амазонки, третья преподает немецкий язык, коммунистки собрались в группу и читают стихи. Лизетта говорит Миле: «Ты должна заниматься сольфеджио». И в ожидании того, что должно последовать и о чем она ничего не знает, Миле не приходит никакой другой идеи, чтобы себя отвлечь.
Она разводит пальцы на левой руке, расположив их как нотный стан, защипывает их большим и указательным пальцами правой руки и начинает. И тогда она вспоминает о проведенных под лампой ночах на улице Дагер, где за опущенными шторами она шифровала сообщения на чистом нотном стане, засунув их между страницами партитуры. Для каждой буквы алфавита есть своя нота – на это потребовалось чуть более двух октав, включая белые и черные клавиши. «Сокол десять часов то же место» – фа до соль# ре ре до# ре# соль# си соль ми соль# фа ми фа# до ми до ми ми до# ре# фа ре ля соль на одном нотном стане в 4/8. Левая рука – чистая фантазия, она сочетает звуки, но мелодия из них режет уши. Здесь, в лагере, она пытается создать что-то красивое, нежную мелодию для тех четверых, которые хотят научиться. И они тихо напевают простой мотив фальшивыми, дрожащими голосами вперемешку с сухим хриплым кашлем.Позже Blockhowa приказывает раздеться и выходить. Надзирательницы орут, скоро Мила больше не будет этому удивляться: ор – норма, и очень быстро это слово исчезнет из обихода их конвоя, как оно исчезло не только из лексикона предыдущих конвоев, но даже из их мыслей. На улице Мила стоит обнаженная рядом с Лизеттой вместе с четырьмя сотнями, не считая умерших. Она ждет. Долго. Это карнавал, подходят эсэсовцы и разглядывают слишком короткие одежды, истертые на локтях, коленях, запущенные стрижки. Они показывают пальцем, комментируют и смеются, пуская сигаретный дым. И в теле Милы отзывается болью жуткая картина: шрам на животе от диафрагмы до паха, свисающие до ребер груди, бедра и ягодицы, продырявленные целлюлитом, слишком узкая грудь и широкие бедра. Ей так же больно и за другие тела с приятными формами, ведь некоторые женщины еще в теле, старухи вызывают отвращение, но вот молодые с полными грудями питают мечты эсэсовцев, и этой ночью они попрыгают верхом на них, а сейчас они возбуждают их фантазии. Мила и Лизетта замыкают строй, женщины прижимаются друг к другу, а ведь они никогда не видели зад ни матери, ни сестры. Формируется блок из кожного покрова, заполняются все пустоты, слипаются в непроницаемый снаружи панцирь, мягким к твердому, кость к плоти, мускулы к мускулам. Они стоят спиной, закрыв глаза, как дети, уверенные, что их не видят, их не могут увидеть. Лают собаки и разгоняют их. Tsu f"unt! Оплеухи, пинки под зад.
В комнате, куда Мила входит обнаженной, один мужчина раскрывает ей челюсти, осматривает рот, изучает зубы, дыры в зубах. Одна заключенная записывает. Raus. В комнате, куда Мила входит одетая, стоит стол, на столе лежит женщина с задранным платьем, раздвинув ноги. Мужчина осматривает ее половые органы. Мужчина ныряет рукой у нее между ног, она вздрагивает, он высовывает руку, смотрит на пальцы и вытирает их о полотенце. На нем нет перчаток. Raus. Женщина опускает платье, надевает трусы и выходит. Теперь очередь Милы. Мужчина дает ей знак снять трусы. Она ложится на стол. Мужчина поднимает ей платье, прощупывает живот, рассматривает лобок, хватает зубную щетку и проводит по волосам. [Kannelonseu], «вшей нет», переводит ассистентка-заключенная. Затем мужчина разводит ей бедра. Он сделает это. Он сделал это другой, теперь он это сделает ей. Он будет ощупывать ее живот изнутри. В животе – ребенок, он потрогает ребенка в глубине слизистой оболочки, он будет скрести своими ногтями слизистую, исцарапает ребенка. Она сжимает бедра. Как там все внутри устроено? Закрыто ли там? Может ли это открыться от ударов? Есть ли нервы у ребенка, которому три с половиной месяца? Она знает, что есть красная труба с мячом на конце, ей кто-то говорил об этом, кузина или учительница, она уже не помнит. Может ли этот мяч лопнуть, как воздушный шар? Выпадет ли ребенок? Знают ли об этом другие девушки, те, у кого была мать и которая не выбросилась с балкона, когда им было семь лет, потому что смерть была менее страшной, чем болезнь? Знают ли они, как устроен женский организм, его чрево, из чего оно состоит, его формы, толщина, расстояние между внутренними органами и внешней оболочкой? Она напрягает мышцы. В день, когда у нее началась менструация, учительница помогла ей застирать марсельским мылом пятно на платье и одолжила ей другое. «У тебя есть тетя? – спросила учительница. – Или бабушка, которая могла бы тебе все объяснить? Нет? – Тогда она объяснила сама: – Когда ты будешь вынашивать ребенка, это больше не будет выходить из тебя каждый месяц». И Сюзанне пришлось рассказать об этом отцу, поскольку следовало сделать необходимые покупки, а потом, оцепенев от стыда, она закрылась в своей комнате. Отныне будет течь кровь. Но откуда и как? Женские разговоры – неизведанная территория. Сюзанна представляла себе извивающиеся трубы, внутренние полости, узлы вен, фиолетовые спирали, наполненные жидкостью, она никогда не была в этом уверена, но никто и не опровергал ее представления. Она трогала вязкое, то белое, то темно-красное вещество, которое выходило из нее, и понимала, что она уже больше не девочка. И действительно, после этого отец ей сказал: «Сюзанна, не приближайся к парням». Она корит мать за то, что они так плохо друг друга знали, за то, что мужчина в белом халате знает больше, чем она. И теперь он это сделает, он сильнее ее, и здесь нет никакого инструмента, которым можно было бы раздолбить ему руку, – ни рейсмуса, ни рубанка, ни пилы. «Не тронь меня» – до# ми до ми соль ре соль# ре соль ми ре# до фа#. Вот именно, «не тронь меня!». Но мужчина принуждает ее и погружает палец между бедрами, и тогда у нее срабатывает рефлекс: она сводит ноги, словно челюсти, две выпрямленные ноги зажимают его руки, будто в тисках. Он орет, бранит ее на своем языке, затем изучает руку и пристально смотрит на Милу: «Oncinte? Oncinte?» Заключенная, которая ведет запись, едва заметно трясет головой, глядя Миле прямо в глаза. «Нет», – тихо выговаривает заключенная. А Мила выкручивает себе пальцы и про себя умоляет: «Нет». – «Oncinte?» – повторяет мужчина. Мила смотрит на заключенную, копирует движение ее губ. «Нет, – говорит она, – не беременна». – «Да, oncinte, да, да, да!» – «У меня были месячные на прошлой неделе». Пауза. Мужчина в белой рубашке смотрит на часы. «Raus».
Во второй половине дня Мила узнает о детях. Ассистентка врача проскальзывает в блок № 11. Она не выдает Милу, а привлекает внимание всех женщин. Она говорит быстро, на одном дыхании. Она говорит, что раньше – намного раньше, неопределенно когда, но до ее приезда в лагерь в январе 1944-го вместе с конвоем двадцати семи тысяч, – женщинам здесь делали аборт даже со сроком в восемь месяцев, а потом плод сжигали прямо в котельной. Женщины также умирали от кровотечения, когда им связывали веревками ноги и ребенок оставался внутри. Потом женщинам разрешили рожать, но после рождения ребенка топили на глазах у матери. И тут всплывают в памяти котята, которых они не смогли оставить. Там дома, на улице Дагер, когда кошка приводила за раз пять или шесть котят, отец Сюзанны топил их в ведре с водой, а малышка рыдала на кухне и смотрела на часы, с нетерпением ожидая, когда это наконец закончится. Отец кричал ей со двора: «Им не больно, Сюзанна, это быстро пройдет, и потом, на улице они подхватят чесотку, или попадут под колеса, или сдохнут с голоду!», – но проходило добрых полчаса – о, это долгое тиканье! – перед тем как отец выходил из дому, держа в руке мешок с маленькими трупами. Для Сюзанны это было непросто, она не была деревенской девочкой, равнодушной к тому, как с кролика сдирают шкуру, как свиньям перерезают горло или как петухам рубят голову над тазиком. Она не привыкла к крови. Она смотрит на завязанный мешок, на бесформенные очертания утопленных руками отца котят – с желанием сделать им могилку в керамическом вазоне, ее мать тоже где-то похоронена в таком. Но каждый раз она останавливается при мысли, что ей придется прикасаться к мертвым котятам. И тогда отец, успокаивая ее, говорит: «Сюзанна, они попадут в кошачий рай». Заключенная говорит, что теперь детей оставляют в живых, но сама она никогда не видела хотя бы одного младенца в лагере, не видела и не знала хоть одной беременной женщины с момента своего приезда в Равенсбрюк. Она ничего точно не знает, но считает, что сейчас менее страшно, чем раньше, однако ни в чем не уверена. Мила спрашивает: «Почему вы все это рассказываете?» – «Потому что это трудовой лагерь. Здесь женщины вкалывают до изнеможения, работа забирает у них все силы, а из-за беременности ты уже не такая производительная St"uck, поэтому лучше ничего не говорить». Потом заключенная уходит.
Для первого раза слишком много потрясений: крики, собаки, нагота, вши, голод, жажда, отбор смертников, пули в затылок, Revier, отравление ядом, работа, которая убивает, подопытные кролики, беременность, невидимые новорожденные. Каждое открытие порождает у Милы новые вопросы, которые лишь расширяют поле неведения, ужаса, и Мила чувствует, что потрясения и дальше будут продолжаться. Лизетта говорит: «Скоро в Европе высадятся союзные державы. У тебя еще живот не вырастет, как мы отсюда выберемся!» И таких, как Лизетта, много, они верят в скорую победу. Но Мила видела и тех женщин, которые затыкали уши, когда заключенная рассказывала о новорожденных, они не могли ее слушать, так как не могли в это поверить.
Во время поверки Мила ищет взглядом беременных женщин и детей. Платья скрывают животы. Ничего не видно. Она рыщет по рядам, рассматривает идущих в колонне, а в блоке целый день приклеена к окну. Она просит про себя: «Пожалуйста, пусть будет кто-нибудь еще такой, как и я, пожалуйста». Никому ничего не говоря, умоляет саму себя не терять надежду: «Пожалуйста, поверь, что это возможно, поверь в это». От ветра одежда прилипает к костлявым ребрам. Нет беременных женщин. Нет младенцев.