Детская комната
Шрифт:
Германия разграбила всю Европу и теперь собирает добычу, как попало сваленную в вагоны. Тут есть книги на немецком, чешском, польском, разгружают медикаменты, газовые плиты, картины, хрустальные бокалы, рулоны хлопчатобумажной ткани, вилки и шкафы времен Людовика XV, женские головные уборы. Ангары наполняются грудами шуб, посуды, стульев. Мила разгружает ящики с книгами. Подняться в вагон, взять ящик, поднять ящик, сначала сгибая спину, потом, по примеру других женщин, присев на корточки, чтобы поберечь спину, затем поднять, напрягая мышцы живота, сделать несколько шагов своим обескровленным туловищем. Подождать, держа ящик на уровне таза, пока пройдет головокружение от голода, пока растают пятна перед глазами, и передать ящик Лизетте, стоящей снаружи, которая в свою очередь передаст его третьей, – и снова то же самое. Выиграть несколько секунд, когда надзирательница отойдет и отвернется, разговаривая с другой надзирательницей или своим псом. Дождаться этой передышки между двумя ящиками, застыть на мгновение. Может ли ребенок задохнуться под бетонной тяжестью на животе? Больно ли ему, если так болит спина?
Ночь наполнена звуками: кашель, храп, шум испражнений тел в Waschraum, а также слышно, как что-то медленно капает с одного тюфяка на другой. Мила и Лизетта укладываются валетом, положив обувь под затылок, – они стараются ногами не касаться лиц. На фоне общей вони ноги уже не пахнут: потоотделение; гниющие открытые раны; следы испражнений на одежде из-за дизентерии; экскременты, высыхающие
– Мне снится муж.
– Ты только приехала. Подожди немножко. Скоро будешь видеть сны о еде.
– А потом однажды упадешь, полностью разбитая, на тюфяк и провалишься в сон, как камень в воду. Мне больше не снятся сны.
– А я вам говорю, закройте пасти, балаболки.
На какое-то время Мила засыпает или почти спит, но этого достаточно, чтобы не слышать звуков, издаваемых ртами и телами, и погрузиться в сон. Мила видит мать у пианино – старого семейного пианино с желтыми клавишами, стоящего в прихожей. Мила смотрит, как мать играет, как ее очень длинные пальцы пробегают по клавиатуре. Нужно видеть эти руки, иногда они отбрасывают тень на стену, и эта тень похожа на длиннокрылых птиц, целый птичник – лебеди, розовые фламинго, чайки. Во сне Мила кладет свои руки на руки матери, как она делала в детстве, мать ставит ее ноги себе на ноги, и они начинают танцевать. Это вальс рук, и они двигаются под управлением матери, и Мила чувствует, как у нее под ладонями двигаются сухожилия, фаланги, – мать больна, но ее руки живые. И вдруг клавиши кусают кисти матери. Лента хищных зубов отрывается от пианино и плывет в сторону открытого окна. Тянет мать к окну. Бросается в пустоту вместе с матерью.
Проснувшись, Мила вспоминает пианино, которое вчера сгружали из вагона с награбленным. Светлое пианино, похожее на пианино из прихожей, на котором играла ее мать. Пять заключенных с трудом вытащили его из вагона и поставили прямо среди лежащих на земле скрипок, виолончелей, гобоев, туб и труб, сваленных в кучу сверкающих флейт, чьи формы напоминают тела мужчин и женщин (пианистов, скрипачей, виолончелистов – музыкантов призрачного оркестра, которые теперь где-нибудь в тюрьме, или в лагере, или мертвы) и тело погибшей матери. Нет никаких сомнений, что пианино напомнило Лизетте о тетке, о том времени, когда она была Марией, а ее кузина Мила – Сюзанной; затем перед ней возникла картина: ее тетка лежит на мостовой и рука какого-то взрослого прикрывает ей глаза. Яркими вспышками последовали другие картины: закрытый гроб от самого морга; кричащее красное платье Сюзанны на погребении – красный цвет был талисманом ее матери; приезд Сюзанны с братом летом в их дом в Манте. Во время летней жары они каждую ночь держались за руки, лежа втроем на большой двухместной кровати, и пытались заснуть. Вдруг на пианино закапал дождь. Мила тут же представила, как металл покрывается ржавчиной, как от воды дерево коробится и трескается. «Schneller, du Sauhund, du Schweinerei!» [23] Еще новое, полированное пианино, на вид нетронутое, становится гнилым. Следовало бы его порубить топором.
23
Быстро, собака, свинья! (нем.)
В другом сне Мила склеивает кусочки тела матери, собирает паззл из разбросанных на земле частей тела. Она складывает руки, ноги. Но что делать с какими-то внутренними органами, розовыми и красными слизистыми трубками и непонятной плотью? Она очень хотела бы знать, как это нужно соединить; она по всей комнате ищет инструкцию, но безуспешно. Мать не оставила инструкцию. Мила пристально смотрит на неподвижное тело. «Как ты могла забыть оставить мне инструкцию?» Она ругает мать, она не знает, как устроен женский живот, она кое-как забрасывает внутренности в дыру в животе. «О, этот живот» – для нее это огромный пробел. Она знала о Германии, все остальное оставалось для нее неведомым.
Затем к ней в сон приходит лагерь. Каждую ночь повторяется день, то есть она проживает два раза один и тот же день, и новый день похож на предыдущий. Она теряет чувство времени, теряет связь с внешним миром. Лагерь – бесконечный день, который длится все дни и ночи, длинный, бесшовный день, усеянный образами мертвых.
Сначала картины первых трупов. Это происходит ночью. Мила встает в темноте, натыкается на нары, ноги, свисающие с тюфяков руки, на нее проливается дождь проклятий. Она идет в Waschraum с мучительными позывами помочиться, поскольку долго терпела из-за усталости и из-за тех усилий, которые нужны, чтобы выпрямиться и встать. Она идет вперед, держа обувь в руках, на шее висит зубная щетка, а котелок привязан к поясу, фотографии отца и брата в левом носке. Она сгорбилась и напрягает мышцы, чтобы добежать до дыры. На земле понос недобежавших женщин. Ей навстречу идут поникшие молчаливые призраки. Она входит в Waschraum. И тут она видит лежащую на плиточном полу кучу тел. У них открыты глаза, открыты рты, груди и лобки выставлены напоказ. Сегодня утром их не было, значит, это ночные трупы. Уже голые, раздетые. Один труп соскользнул с вершины кучи, он свисает, уравновешенный на плече и бедре, одеревенелые руки и нога образовали угол в сорок пять градусов, как стрелки компаса. Сквозняк шевелит волосы, нежно поглаживая щеку. На серой коже дрожит прядь волос, которую так и хочется ласковым движением заправить за ухо, как младшей сестре или подруге, почувствовать под пальцами теплую кожу с пульсирующими венами. Натянутая кожа обнажает зубы, язык. До этого дня смерть для Милы была невидимой, замурованной под сосной, как тело матери. В Waschraum входит женщина, переворачивает свалившуюся лицом вниз мертвую и обшаривает ее волосы. Приподнимает другое тело. Из-под него выбегает крыса. Мила прижимает к животу обувь. Женщина вытаскивает тело, прощупывает его и ничего не находит. Вздыхает. Потом садится на куче мертвых и массирует себе ноги, глядя в пустоту.
Затем появляется образ маленькой блондинки Луизы, французской заключенной, стоящей перед табуретом. Она рисовала лотарингские кресты на стенах лицея, а по ночам ездила на велосипеде и разбрасывала листовки. Луиза пристально смотрит на табурет, на котором сидела ее седоволосая мать и каждый день вязала носки – по двенадцать часов подряд, подобно другим «розовым карточкам», которых освободили от физической работы. Луиза слушает заключенную, определенную в Revier, куда на прошлой неделе попала ее мать с гноящимися ногами и горячкой. Заключенная говорит, что этой ночью в Revier и в комнате для сумасшедших был отбор. «Сколько женщин?» – спрашивает Луиза. «Пятьдесят, – отвечает заключенная. – Их увезли на грузовике». – «Ты видела мою мать?» – «Да». – «Она понимала, что происходит?» – «Само собой разумеется». И Мила думает: «Вот что они называют “плохой транспорт”, “черный транспорт”». «Слушай, Луиза, – говорит заключенная, – я принесла тебе ее котелок». Луиза берет котелок, и ее взгляд застывает на нем. Шепчет: «Когда через несколько дней вернется ее одежда, я хочу, чтобы мне оставили ее номер».
Есть
также образ детей на прогулке. Воскресенье, выходной день, в блоке повсюду женщины. Лизетта показывает пальцем на пятерых детей. «Мила, смотри», – говорит она. Возможно, их больше, но Мила видит лишь этих пятерых, в двадцати метрах от блока они играют галькой в шарики. Детям, вероятно, от шести до восьми лет, две девочки и три мальчика, они присели на корточках в тени, их руки белые от пыли. Они по очереди бросают камни, затем собирают их и начинают все сначала. Ноги у них, как палки, головы чересчур большие для скелетов, в которых нужно искать место для органов. Несомненно, эти дети не толще котят. Они похожи на ярмарочный стенд, куда просовывают голову, перед тем как сфотографироваться. Тело опережает лицо, оно ближе к смерти. Мальчик шлепает младшую девочку. Он орет: «Du Sauhund! [24] », затем другим детям: «Tsu f"unft», – и они направляются к блоку.24
Ублюдок! (нем.)
Есть образ Лизетты. Во время подъема она сжалась, как раздавленный паук. «Я сейчас схожу под себя», – говорит она. Блок полон, раздают кофе. «Я помогу тебе, – говорит Мила, – пойдем вместе». Лизетта качает головой: «Не могу». – «Пойдем». – «Там очередь, я не могу стоять, сегодня ночью я пыталась, я отвратительна». Мила хочет усадить Лизетту, но та сопротивляется: «Оставь меня». Лизетта должна встать, ведь время поверки. «Если ты не пойдешь на поверку, ты попадешь в Revier, а в Revier ты станешь первым кандидатом, чтобы закончить, как мать Луизы. Твой котелок, – говорит Мила, – справься как-нибудь с котелком, мы его почистим». И Мила плачет и поет, чтобы заглушить звуки Лизетты.
Есть еще пламя крематория. Оно напоминает ей маленький красный огонек, горящий на алтаре, и указывает на присутствие освященных облаток [25] , тела Иисуса, о чем ей рассказывали очень давно. Тогда, в детстве, она верила – считала, что верила, – и представляла истинную всевышнюю сущность, а причастие внушало ей страх, как акт каннибализма. Каждый день в крематории горят тела, горят красным пламенем настоящие тела, пожираемые Германией.
Наконец, есть образ Марианны, а вернее того, что от нее осталось. На поверке справа от Милы стоит на подгибающихся коленях Марианна. Она шатается после полученных накануне ударов по ногам. Во время марша она потеряла ботинок, который был без шнурка. На площади Марианна бодрится, несмотря на сковывающую боль в ногах. Боль обездвиживает суставы. Марианна сжимает губы от напряжения, прищуривает глаза, чтобы держаться. Она держится. Двадцать секунд. Ноги дрожат, удерживать положение тела все труднее. Марианна выпрямляется. Сгибается. Снова выпрямляется. Десять секунд. Выпрямляется, сгибается еще быстрее. Пружинистые движения привлекают взгляд Аттилы, светловолосой женщины с плетью. Она молча проскальзывает сквозь ряды, как угорь сквозь тину, и медленно, уверенно, волоча сбоку, как тонкую змею, плеть, приближается. Марианна кусает губы. Аттила приближается. И прямо перед тем, как Марианна оказывается перед Аттилой, она напрягает правое колено и вдруг выпрямляется на своих черных от побоев ногах, замирает, уставившись в какую-то точку перед собой. Аттила стоит перед Марианной, Мила шифрует мольбу, чтобы Марианна выдержала, волшебную формулу, поток немых нот. Марианна держится. Она стоит. Не моргает, глаза сухие. Смотрит на верхушку сосны, вспарывающую солнце. Или на стрекозу с дрожащими крыльями. Или на освещенный затылок стоящей впереди девушки, на ее выступающие шейные позвонки. Возможно, она считает секунду за секундой, пытаясь протянуть минуту, продержаться до того момента, когда внимание Аттилы привлечет другая женщина, чей-то выступающий палец, или дерьмо, текущее по ногам, или чей-то шепот. Аттила кривится в улыбке. У нее есть время. Солнце поворачивается и бьет Марианне в глаза. Жужжит муха. Аттила широко улыбается, ведь это продлится недолго. Вдалеке раздается ржание. Облако пыли. Все, Марианна чихает, ноги подкашиваются. Хрустит кость, из носа Марианны брызгает кровь, моча льется на платье и на пыль. Марианна стонет, снова выпрямляется, ноги согнуты в коленях под прямым углом, как будто она собирается присесть. Она захлебывается кровью, которая залила ей горло, но пока еще стоит. Шифровать безумные мольбы, стиснуть зубы, не имея возможности поддержать Марианну, не отвернуться, не убежать, не заткнуть уши, не заплакать, не закричать, не вырвать. И тут Аттила опускает взгляд и видит ботинки Марианны, зашнурованные настоящими шнурками, которые Мила украла в вагоне с награбленным. И тогда Аттила ликует: за незашнурованные ботинки вчера были удары по ногам, сегодня шнурки есть, а значит, они украдены. И вот уже рука поднимается и с силой опускается: «du Dummkopf!» [26] – по ребрам, «du Scheisse, franzosische Scheisse!» [27] – по почкам, «du Schuft!» [28] – сапог бьет на совесть. Одно женское тело уничтожает другое женское тело, зная все его слабости: «du Schwein!» – бьет по груди, «du Sauhund!» – в низ живота, между ног, «du Unrat!» [29] – бьет, не обращая внимания на мольбу St"uck, для собственного удовольствия, бьет уже неподвижное тело, уже мертвое.
25
Облатка – небольшая круглая лепешка из прессованного пресного теста для причащения по католическому и протестантскому обряду.
26
Дура (нем.).
27
Дерьмо, французское дерьмо (нем.).
28
Прохвостка (нем.).
29
Мусор (нем.).
Но, как всегда, женщины преодолевают страх, они уверены в победе и черпают силы, надеясь на восстановление справедливости. Мила видела таких во Френе: уцепившись руками за решетку, они во все горло пели «Марсельезу», когда вели на расстрел мужчин, среди которых были их братья, отцы, сыновья, мужья. Она видела также таких, которые натирали ботинки колбасной шкуркой, сохранившейся из передач, заботясь о чувстве собственного достоинства во время допросов, с которых они, скорее всего, выйдут навсегда изувеченными. В Равенсбрюке женщины воруют жилеты. Спрятавшись внутри вагонов, они тайком рисуют краской большие кресты, такие же, какими помечают одежду, выдаваемую в лагере. Краска тоже украдена во время предыдущей разгрузки вагонов. Украсть жилет. Жилет, чтобы согреться. Согреться, чтобы протянуть. Чтобы немного дольше прожить. Верить в то, что прожить дольше, – это возможно. То есть спроецировать себя в будущее в теплом жилете. На выходе, где будет три обыска, не бояться наказания, а ведь в случае обнаружения кражи наказание – от двадцати пяти до семидесяти ударов палкой, в зависимости от размера кражи. После пятидесятого удара обеспечен разрыв селезенки, печени, почек, кишечника. Не думать о наказании, о боли, подняться, невзирая на витающую вокруг смерть, быть в теплом шерстяном жилете, верить в это. «Значит, украсть, – думает Мила, – украсть или умереть».