Детские этюды
Шрифт:
— Ребёнок, — ответил сын. Это он знал твёрдо.
— Видишь ли, — говорю, — я тоже был ребёнком… Ты знаешь, что я был ребёнком?
— Ты был милый ребёнок или противный?
— Постой, — сказал я, — это к делу не относится. Конечно, я был милым ребёнком… Но не в том суть! Я хочу с тобой поговорить. Тебе повезло — ты живёшь в новую эпоху, теперь с детьми разговаривают. А со мной вот никто не разговаривал. Был у меня папа, у папы был ремень…
Сын поинтересовался, какой это был ремень — военный?
— Нет, говорю, — обыкновенный ремень, но это к делу не относится… Конечно, ремень
— А я и не думал, — ответил он. — Мне ты нравишься.
— Так вот, — продолжал я целеустремлённо. Такое дело. Мы вас теперь воспитываем убеждением, а вы этого не цените. Нынче дети равноправны. Мы говорим с тобой, как со взрослым, всё объясняем. Отечески, ласково… Не вертись, черт побери! Сиди прямо, когда с тобой говорят!
— Хорошо, — ответил он покорно. И выпрямился.
— То-то же, — продолжал я. — Что ты ел сегодня на обед?
Он ел картофельные кнедлики.
— Глядите! — говорю. — Картофельные кнедлики! И ты говоришь об этом так, между прочим… А ты знаешь, что были для нас картофельные кнедлики?
— Я… — говорит он, — дело в том… папа…
— Не перебивай, — говорю. — Твоё счастье, что ты родился пять лет назад. Появись ты на свет раньше, может, тебе было бы хуже… А теперь мы воспитываем тебя убеждением. Но как тебе могло прийти в голову, что я был противным ребенком?
— Папа… — снова начал он сокрушённо.
— В чём дело? Чего ты хочешь?
— Папа, — говорит он, — лучше дай уж мне сегодня подзатыльник, а то, понимаешь, я ужасно тороплюсь — мы играем в гараж…
Понятно — метод убеждения имеет свои теневые стороны.
В пятницу мы были пожарной охраной.
Я сообщал по телефону, где горит. Сын принимал сообщения потому что был дежурным, потом трубил тревогу, надевал каску и, громко трубя, выезжал с пожарной командой.
Это была длинная, бесконечная игра.
Я говорю:
— Это пожарная охрана?
— Да — отвечает он, — что вам угодно?
— В Пардубице горит фабрика пряников, — докладываю я.
Он ехал в Пардубице, а я ждал. Из Пардубице он рапортовал о выполнении приказа и без промедления возвращался. Игра начиналась с начала, я сообщал, что в Хрудиме горит фабрика фруктовых соков, он садился в пожарную машину, и вся команда бросалась на помощь.
Игра становилась однообразной. Мы погасили пожары во всех городах, даже в Костельце под Чёрным лесом. В Хрудиме было три пожара подряд, а в Пардубице даже шесть. Но пожарная охрана оставалась неутомимой.
Надо внести какое-то разнообразие, так нельзя. Ведь это игра. Не надо быть слишком серьёзным.
Дежурный отзывается:
— Алло, я пожарная охрана… Что вам угодно.
— У вас стригут собак?
— Нет, — говорит он, — у нас пожарная охрана.
— А можно остричь фокстерьера?
Охрана возмутилась:
— Это пожарная охрана!
Если у вас горит, так и говорите, а если нет, не отрывайте от дела!— Большое спасибо, что вы приедете, — говорю я. — Только собачку надо стричь осторожно, она ужасно боится щекотки. И потом можете посидеть с нами, угостим вас манной кашей.
Голос на другом конце провода зазвучал негодующе:
— Разве вы не знаете, что пожарная охрана не ест манной каши?
Потом с оттенком надежды, почти умоляюще, он продолжал:
— Говорит пожарная охрана. Пожалуйста, может, у вас всё-таки горит что-нибудь? Потому что тогда мы можем вас ещё спасти!
Но голос на другом конце провода радостно закричал:
— Наконец-то я дозвонился до вас, — значит, вы сами стрижёте?
Дежурный минутку поколебался и затем решительно закончил разговор:
— Звоните нам, только если у вас пожар. Вешаю трубку!
Он положил невидимую трубку и взволнованно сказал:
— Папа, представь, сейчас мне звонил какой-то дурак, ему надо остричь собаку. Как будто не знает, что мы гасим пожары!
— Кто бы это мог быть? — говорю я. — Наверное, ужасный болван и балда!
Игра, дорогие друзья, дело серьёзное.
И если вы играете в пожар — не впутывайте сюда стрижку собак! Никогда этого не делайте!
Относитесь к игре серьёзно!
А теперь, простите, мне недосуг — надо ехать в Пардубице, там горит фабрика пряников.
Мы нашли на улице воробушка. У него было сломано крыло. Он смотрел несчастным, перепуганным глазком, а когда мы стали его лечить, головка у него упала. Как будто он умирал. Но не умер, только на другой день стал ещё печальнее и слабее, и в глазках его был туманный, мутный отблеск смерти.
Утром Человечек подошёл к нему, чтоб ободрить.
— Как живёшь, сердечко? — спросил он. — Хочешь сахару?
Воробей молчал.
— Воробушек, — сказал он тогда, — давай я измерю тебе температуру.
И сунул ему термометр под крыло.
— Жара нет, — заявил он, — попробуем рентген.
Он принёс старый фотоаппарат, это был как будто рентген.
— Стой, птичка, — попросил Человечек, — не двигайся!
Потом он нарисовал снимок, и на этом снимке было большое птичье сердце. Хотел он продолжать лечение, но ему не позволили. Такой курс вряд ли был бы полезен пациенту. У нас уже был опыт в медицинской области: всё чрезмерное вредно.
Очень нам было жаль воробушка, а он хирел со дня на день, чахнул… Это было такое человеческое, такое безвинное умирание, что мы просыпались по ночам в испуге, жив ли он ещё.
Мы даже носили птичку в ветеринарную лечебницу.
Её осмотрел некий доктор Бенда и говорит:
— Куда там, не выживет… Ведь ему и не хочется. А это уж хуже всего, когда не хочется больше бороться.
Дома мы собрали летучку.
— Может быть, сыграть ему что-нибудь, — сказала мама.