Девочка и рябина
Шрифт:
И в зале поняли — это мечтательница. И комиссар. И умница. Поняли это и доктор Арефьев в третьем ряду, и проводница с местного поезда в двенадцатом, и библиотекарша в седьмом ряду, и Санина учительница Зоя Михайловна. Понял начальник прииска Осокин, с морской рыжей бородкой, растущей от шеи. Он привез на премьеру рабочих. Поняла это и дочка его, пятнадцатилетняя красавица Линочка.
И только толпа матросов еще не поняла. И новый взрыв. Со всех сторон палубы несется орава.
В зале замерли. На миг зажмурилась проводница, перестала дышать учительница.
Как она обуздает эту банду анархистов?! Для них — ничего святого! Разорвут же в клочья!
— «Давайте, товарищ, женимся!» — гогочет Алексей.
Под душистою веткой сирэни Целовать тебя буду сильней,—завыл кто-то багровый и волосатый.
Кто-то расстелил простыню, загнусавил: «Чего ты смотришь? Ложись!»
Неожиданно из люка медленно вылез огромный, полуголый, в татуировке.
— «У нас не шутят», — зарычал он и бросился к Юлиньке.
В зале ахнули.
— «У нас тоже, — просто и твердо проговорила Юлинька. Взлетает ее легкая, но беспощадная рука, и раздаются два сухих, деловитых выстрела, как две яростно-спокойные, злые пощечины. Гигант валится. — Ну, кто еще хочет попробовать комиссарского тела? — уже совсем просто звучит голос Юлиньки. Но глаза ее стали еще огромней. — Ты? Ты? Ты?» — поводит она револьвером. И толпа, затихшая, смятая, смущенная, отступает, рассеивается.
А в зале гремят аплодисменты. Там уже приняли этого комиссара.
Но здесь, на корабле, еще вся борьба впереди. Здесь она только испугала, но не завоевала.
В зале — свои страсти. На сцене — свои. А за кулисами — свои.
Стоя у сукна и прижимая к груди пьесу, Вася Долгополов не спускал глаз с Юлиньки. Он в дешевом бумажном костюме, некрасивый, застенчивый. У него нежные, голубые глаза, которыми все восхищаются. Долгополов навсегда влюбился в театр. Он окончил ветеринарный техникум, а работал суфлером и выходил в «массовках». Иногда ему давали роль из двух-трех фраз. Счастливый, он волновался, все время репетировал в уголках, но, выйдя на сцену, едва выговаривал эти фразы. Он был бесталанный и робкий.
Сейчас он смотрел на Юлиньку обожающими глазами — и больше для него никого не существовало.
А рядом с ним стояла Полыхалова, загримированная старухой, повязанная платком, в дырявом салопе. Она тоже не спускала глаз с Юлиньки. Крылышки носа напряглись и мелко дрожали. Она вся клокотала. Ведь она создана для роли комиссарши! А ей сунули какую-то старуху! Противно! Бежать из этого театра! Чем она хуже Сиротиной? Ее била лихорадка зависти.
Скоро выходить на сцену. У старухи украли кошелек. Анархисты устроили самосуд: утопили матроса, обвинив в воровстве. Тут же старуха обнаружила кошелек в кармане: тогда должны утопить и ее.
Актриса спохватилась — кошелька не было. Она бросилась в реквизиторскую. И уж тут отвела душу.
Словно угорелая, Шура металась по цеху. Рылась
то в одной куче театрального хлама, то в другой, то бросалась к полкам. На пол летели букеты бумажных цветов, жестяные вазы, розовый поросенок из папье-маше, прикрепленный к такому же блюду, ватные кисти винограда, круги колбасы, набитые опилками, покатился череп, загремел деревянный торт.— Холера его знает, куда он завалился! — бормотала Шура.
Щеки ее пылали, «волосы рассыпались.
А перед ней металась Полыхалова с искаженным лицом:
— Давай же, давай скорее! Мне выходить сейчас на сцену. Растяпа! Без кошелька невозможно! Долго я буду ждать?
Она бросилась послушать — какое место играют. И тут же прилетела обратно. Юбка, салоп развевались. Она закричала, топнув:
— Давай! Давай! Или я не выйду на сцену!
Раздались отрывистые, тревожные звонки.
— Будь он проклят! Куда он провалился?! Целый вечер горишь как в аду! — задыхалась Шура.
Тишину снова полоснули гневные звонки. Полыхалова даже застонала.
Из-под рук Шуры с треском летели охапки удивительных предметов.
— Вот он! Господи!
— Неряха! — прошипела Полыхалова и вырвала кошелек.
Шура тяжело дышала, как будто вся дымилась.
— Господи, да разве упомнишь все?! — пожаловалась Варе. — Тут голова идет кругом! А она будто с цепи сорвалась. Ровно помещица какая. По щекам отхлестать готова! — И вдруг расплакалась.
…Юлинька, возбужденная, побежала к себе в гримуборную. Ее остановил Вася Долгополов.
— Как вы играли! — прижал он руку к сердцу. — Я не знаю, просто здорово!..
— Милый мой Вася! — засмеялась Юлинька. — Спасибо! Эх, разве это игра!
Но все же ей была очень приятна его похвала.
Подошел художник Полибин. Ему уже пятьдесят, лохматая голова серебрилась, красивое узкое лицо пожелтело, но фигура осталась еще стройной.
Полибин всегда одевался в модные красивые костюмы и даже работал, возился с кистями и красками, не надевая комбинезона.
Летом он ходил, сдвинув на затылок светлую нарядную шляпу и бросив на левое плечо свернутый белый пыльник.
— Оч-чаровательно, — проговорил Полибин, слегка заикаясь. Он поцеловал Юлиньке руку. — Вы им-меете успех!
Для Юлиньки все сейчас были милыми. Но она, смущенная, поспешила скрыться в гримуборной.
Громко постучав, ворвался Алеша. Он вдруг топнул, по-мальчишески сплясал коленце из гопака и, подмигнув, радостно спросил:
— Поняла? Крой и дальше так же!
— Будет тебе! — рассмеялась Юлинька. — Уходи! Я переодеваться буду!
Алеша высыпал на стол горсть конфет.
Скавронский в своем обычном широченном пиджаке, стукая тростью, прохаживался по фойе, прислушивался, присматривался.
В углу собрались рабочие с прииска, обсуждали спектакль. Охранник с драги, Костя Анохин, водил воображаемым револьвером:
— «А ну, кто еще? Ты, ты, ты?» Это, ребята, настоящий комиссар, без подделки! Вот времечко было! Вся Россия бурлила, словно котел над костром!