Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной
Шрифт:
— Ни на что. Веду полевые исследования особенностей богемного секса.
— Не на ту напала. Лучше в зеркало посмотри.
— Причем тут зеркало?
— Ну, это ты у нас эксперт по таким делам. Вот и бери у отражения автоинтервью.
— Отражение — не богема.
— Ага. Я и забыла, что ты у нас не богема, а элита, хоть и научная.
— Не злись!
— Я и не злюсь, — Танька замирает, прислушиваясь к себе. — Я просто в ярости! А что до мужиков, то волочиться за мной они начинают сразу после того, как исчезаешь ты.
Ага, то есть ДО кроликов… И что это может значить? Базовая гипотеза не подтвердилась… Хотя с другой стороны…
— Привет, Hee!
— Гулп! — Танька сглатывает. — И куда ты в ЭТОМ собралась?
— Лучшее украшение девушки — скромность и прозрачное платьице, — по-отчески говорит Паппэн.
Вся в белом. Белый ультракороткий топик, белая ультракороткая юбчонка-пояс. Белые шелковые чулки на белых подвязках. Белые кружевные трусики. Такие же белые лакированные бахилы. Белая сумочка через плечо. Белый сотовый на шее.
— Que carajo quieres? Вам нравится? — дитя разводит руки и медленно поворачивается в воображаемом танце.
Наваждение. Путь в никуда. Не возжелай ближнего своего. Что же это такое — притяжение двух тел? Сродни ли оно всемирному тяготению? Или Ньютон лишь стыдливо сочинил про яблоко, когда совокупляясь с пышной молочницей в саду вдруг был озарен такой простой и для всех очевидной идеей — миром правит любовь?
Что реальнее этой девочки? Ее тепла? Дыхания? Ее доверчивого ответного объятия? Для вас познание жизни — насилие над телесностью… Сколько же вас насилует, пожирает, переваривает и испражняет все и каждого, мир, реальность?! Но истина в том, чтобы отдаться живой телесности — страстно и самозабвенно, принять ее в себя, открыв доверчиво нежную область собственных гениталий сознания, впустить внутрь и с благодарностью принять извержение переживаний — все того же семени, что оплодотворяет каждого каждое мгновение, рождает и заставляет жить.
— Ты это чувствуешь? — шепчу, тихо, почти беззвучно. — Ты тоже чувствуешь вечное оправдание жизни? Могучее движение, которому невозможно противиться? Которое оправдывает все, что только случается под небесами?
Но Полина уже отстраняется и нарочито грубо выносит вердикт:
Te voy a hacer la sopa! Портить приличных девчонок гораздо приятнее, чем исправлять shibseki!
И тут звенит стекло, окно распахивается, внутрь вдвигается закопченное рыло с безумными глазами и разномастной щетиной, шумно дышит, втягивая остатки алкогольных паров, и, наконец, всхрюкивает:
— Отчего yeb… люди не летают blya… как птицы? А yeb… бухают как свиньи!
Танька визжит, хватает со стола первую попавшуюся посудину и запускает в вернувшегося с небес соседа. Сосед с невозможным изяществом, которое доступно лишь конченным хроникам, отработанным и техничным движением извлекающим из самой вонючей мусорной кучи вожделенную тару, перехватывает бутылку и присасыватся к горлышку. Струйки портвейна растекаются между жесткими волосками на подбородке подобно подступающему половодью.
— Благодетельница! — смягченно сипит рыло. — А вы говорите — нектар райский, нектар… — сосед грозит кулаком низким тучам. — Проси, что хочешь, красавица!
Лярва, совсем обалдевшая от столь щедрого предложения из уст какого-то конченного бомжары, нащупывает вторую бутылку, Паппэн деловито закуривает, Полина инстинктивно пытается натянуть краешек пояса на трусики. Приходится взять ситуацию в собственные руки:
— Yeb твою мать! Окно закрой! Сиськи же мерзнут!
— Сей момент… сей момент… — падший ангел суетливо прикрывает ставни, отступает, успокаивающе кланяясь, поворачивается и бредет
к своему жилищу. Грязно-серые крылья, теряя перья, волочаться по лужам, собравшимся в гудроновых выемках.Ветер выжимает из туч мелкую ледяную морось. Подставляешь ладонь и чувствуешь внутри капель крохотные зародыши зимы. Очередной дредноут поджидает около подъезда, мрачно перегородив дорогу суетливым пенсионерам отечественного автопрома. Устав гудеть, исчерпав запасы ругательств и злости, живые души машин мрачно ожидают появления хозяина. Кто-то пытается преодолеть хромированную гору, объехав ее через заброшенную детскую площадку, но увязает в жидкой глине.
Паппэн невозмутимо раскрывает колоссальный зонтик, диаметра которого вполне хватало преодолеть расстояние от двери подъезда до дышащего теплом дредноута.
Души наблюдают за посадкой, пока кто-то не выдерживает, приоткрывает стекло и орет укоризненно:
— Братан, а ты не прав!
— Твои братаны, harah, в овраге лошадь доедают! Kin du sem! — взвивается Полина, дергается назад, намереваясь продолжить дискуссию, но Паппэн также невозмутимо возлагает могучую длань на откляшненную жопенку и вталкивает разъяренное дитя внутрь.
— Давай не поедем? — шепчет Танька. — У меня и денег нет…
— Папик платит, — объясняю суровую правду жизни.
— Да? А с ним чем расплачиваться? Натурой?
— Тогда точно ехать надо, — по примеру папика упираюсь в задницу Лярвы и запихиваю внутрь.
Салон — благоустроенный сексодром. На расстоянии протянутой руки доступны большие и мелкие радости декаданса — бар, телевизор, стереосистема, шкафчик со свежим бельишком, мыльными принадлежностями и широким выбором контрацептивов оперативного и стратегического действия.
Ребенок врубает музыку, разваливается на диване, задрав ноги. Во рту — леденец. Розовый язычок умело обрабатывает сладость. Профессионалка. Танька неодобрительно разглядывает дитя и выражается в том смысле, что все мы сейчас смахиваем на продажных женщин, на что дитя резонно замечает, что не только смахиваем, но таковыми и являемся.
— А пошли вы все… — бурчит Лярва, открывает бар и вытаскивает первое попавшееся пойло.
Заглатываю, обрабатываю черешок консервированной вишенки, выплевываю на ладонь узелок. Полный vyyebon, конечно. Таньку, как дилетанта, не продирает, но Полина одобрительно кивает. Смотрим в окна. Изнутри дредноута город предстает в еще более жутком виде. Смещаются пространства и восприятия. Тектоника богатства и нищеты, иллюзия запредельной нормальности, сюр мегаполиса, смешавшего в своей утробе самые несочетаемые ингредиенты. Но сумерки все оправдывают, прикрывая плотной сепией возвышенные пороки и благородные извращения.
Два негритенка, пиликающие на скрипочках «Прощание славянки», — печально сосредоточенные темные лица, блестящие глаза, проворные руки — двойное отчуждение, непреодолимая стена, сквозь которую еще можно что-то почувствовать — тонкое, мимолетное, чуждое, но которую не дано преодолеть. Каждый замкнут в мире собственной души, даже те, кто ее не имеют.
В чем же неразрешимость противоречия между догмой бессмертия божественной субстанции и материалистическим мифом? Умирает лишь оболочка — индуцированные дольним миром телесные желания, стремления, весь тот мусор, что несет в себе человеческая жизнь, осаждается на дне, выбрасывается на берег. Но ведь вода остается водой. Душа извергается в мир из неведомых источников, течет по телесному руслу детства, юности, старости, чтобы вновь впитаться в песок, оставив недолговечное пересохшее ложе чьих-то воспоминаний.