Девочка. Сборник рассказов
Шрифт:
Но там, где должна быть затесь, ничего не было. Я всё-таки вставал к сосне так, что левое мое плечо почти касалось ствола. И видел сушину, но места не узнавал, и путь мой в таком случае шёл в гору, а не спускался, как должно быть.
Я попробовал определиться по солнцу. Но и тут получалась какая-то ерунда. Надо, руководствуясь положением солнца, идти в гору.
Сообразив, что если я заблудился, то не так далеко ушёл, чтобы не видеть кедра, я решил подняться по склону вверх, найти какой-нибудь останец или высокое дерево и, оглядев округу, сориентироваться по кедру. Шёл в гору довольно долго, всё
Пока ещё не было ни страха, ни желания любыми средствами вырваться из этого заколдованного круга, по которому я хожу более двух часов. То, что это был круг, стало ясно, когда снова увидел ту самую сосну, только теперь справа и на достаточном удалении, потом она же возникла слева и опять справа.
Страх пришёл, когда я, вроде бы не меняя направления, вышел на совершенно чистое место. Это было просторное плато какой-то возвышенности, и я побрёл по нему, стараясь как можно быстрее и дальше уйти от тайги.
С голой плешинки, куда поднялся, был хорошо виден необъятный простор тайги, но нигде не было кедра, который, казалось, обязательно увижу, поднявшись на вершину плато.
Гонимый страхом и надеждой, что вот-вот весь этот незнакомый мир преобразится и станет понятным, я пошёл туда, где, казалось мне, обязательно должна быть река.
Шёл долго и, наконец измотавшись, вдруг вспомнил о бруснике и вывалил осевшую и потяжелевшую ягоду на землю.
Идти стало чуть легче, но начались сухие мари, клюквенные и багульные заросли, густые малинники. Каждый раз, влазя в них, я предполагал близкую реку, и всякий раз снова начинались мари.
Время остановило своё движение, и солнце висело в небе. Проходил страх, но приходило отчаяние, стремительно рождалась надежда, и опять страх, и отчаяние, и надежда.
И вдруг на одной из бесконечных марей я увидел человека. Вернее, горбовик, который он нёс, склонясь под тяжестью. Этот горбовик, совсем как мой, то возникал над верхушками кустарников, то исчезал, и я понял, что человек тот хромает.
– Эй, дядя! Дядя, эй! – закричал первое, что пришло на язык, и голос мой был высок и пронзителен.
Тот, за кустами, вроде бы и услышал крик, вроде бы остановился, но вдруг повернулся и стал уходить прочь.
– Подождите! Куда вы! Эй! – кричал я, стараясь вырваться на тропу, по которой, так мне казалось, тот уходил. – Помогите! Крикнул я совсем уже жалко, видя, что человек прибавил шагу.
Он вроде бы даже попытался скрыться, но горбовик выдавал его, то и дело мелькая из-за кустов.
Я лез не разбирая пути, не крича, но задыхаясь и стараясь не потерять этот тяжёлый, мелькающий впереди чувал.
«Почему не останавливается? – думал я и не находил ответа. – Ведь должен слышать, что я ломлюсь следом… А может быть, он глухой?..»
Выйти на тропу, по которой проворно шёл человек, я никак не мог. Вероятно, она лежала чуть левее от меня, но я боялся потерять из виду горбовик и ломился напропалую, благо, кустарник тут был легко проходим.
Однажды я чуть было на настиг его, расслышав совсем рядом сухое покашливание, и, собравшись с силами, останавливая дыхание, попробовал крикнуть что есть силы, может, услышит.
Но крик получился жалким, запальным – такой и с хорошим слухом не услышать
на ходу. Да ещё на крике споткнулся и упал. Лежал, чувствуя, как земля всего меня, словно влагу, по капле впитывает в себя. И нет сил, чтобы противиться этому, подняться и идти дальше. Я плакал, прижимаясь щекой к земле, и слышал, как все глуше и глуше звучат шаги уходящего от меня человека.«Что же я!»
Мысль: если не встану – умру, поразила своей неумолимой правдой, и я встал. И снова побежал вперёд, проламываясь сквозь кустарник и ища ошалелыми глазами мелькающий среди кустов на шагу чувал.
– Дядя! Дядя! – закричал отчаянно, но не услышал голоса.
Горячий рот жадно хватал воздух, который стал вдруг остр и сух.
«Дядя! Дядя!» – кричала во мне душа, которая всё ещё хотела жить в согласии с истерзанным усталостью телом.
Я увидел его совсем рядом, выбравшись на чистую клюквенную марь.
Он лежал на сухом обмежке и вкусно, совсем как я утром, ел ягоду. Ещё не дозревшие, румяные с одного боку ягоды, вероятно, были нестерпимо кислы, но он ел их жадно и всласть, счастливо жмурясь.
Помнится, спеша за ним и соображая, почему человек не хочет со мной встречаться, я подумал, что он уводит меня от своих ягодных мест. Есть и такие среди таёжников.
Но теперь, видя, как ест он клюкву, как наслаждается этим, понял – он спешил к своим любимым ягодным местам. И чувал его не был берестяным, для прочности обшитым звериным мехом горбовиком, а был самым обычным горбом, который, хочет он того или не хочет, приобретает к старости каждый медведь.
И не его вина, что принял я этот горб за горбовик, полный до краёв щедрой таёжной ягодой, и, цепляясь за него последней надеждой своей, шёл как за человеком, желая единственного – встречи. И вот мы встретились. Я – человек, он – медведь. Что же будет дальше? Я тоже опустился на обмежек в двух метрах от него и стал ждать. Не знаю чего. Но только не смерти. Медведь несколько раз поворачивал ко мне дремучую голову, близоруко приглядывался. И в громадной утробе его что-то глухо ёкало.
От того клюквенного поля до виски было рукой подать.
Я вышел к реке следом за медведем, по-прежнему боясь потерять его из виду, подвигаясь за ним по клюквенной мари, и увидел лодку, тёплую песчаную косу, белых чаек над ней и в небе солнце. Всё ещё был день…
Двухголовый
Гаврила Стрелов собрался на заимку к покосам. И отец, и дед, и прадед, сколько помнил, ставили на зиму зароды. Сено оттуда никогда не вывозили, скармливали за промысловое время зимующим там коням.
Гаврила нынче держал коня, но его сыновья и зятья на охоту вылетали вертолётом. И охотились они нынче далеко от стреловской заимки, хотя и тут пушнину можно было брать без опаски. И соболь водился по таёжным вискам, и белка, а что касается ондатры, так её было даже чересчур густо в кормовитых озёрах.
Гаврила в поездку сговорил с собой пятилетнего внука Генку и был этим весьма доволен. Три месяца назад он схоронил свою старуху. И вот теперь, как только оставался один, она являлась ему. Это не пугало, но как-то смущало, настраивало на похоронный лад. Случалось, он умолял старуху оставить его, не тревожить, но она молча глядела, не внимая словам.