Дэйви
Шрифт:
Когда он, в самом деле, наконец подал голос, даже звуки насекомых резко затихли, как будто каждое крикливое безмозглое существо содрогнулось в оболочке крошечного тела. «Что — это — было?»
Его рев был резкий, короткий, грубый. Он не кажется очень громким, но имеет сильную несущую силу. Рев совсем не продолжительный, и он не скоро повторяет его. Может, он издает рев, чтобы вогнать дичь в предательскую дрожь. Рев слишком всепроникающий, слишком низкий, басовой, слишком мучительно и дрожаще отдается в твоем мозгу, чтобы дать настоящее представление о его местонахождении. Когда я слышал его в ту ночь, тигр мог быть в полумиле оттуда или в самом селе, бредя одной из темных улиц с огромным спокойствием
— Звучит так, словно старый сукин сын не слишком далеко отсюда. — Я слышал, как он подвинулся и оперся на локоть, прислушиваясь к ночи — так же, как и я.
Тигр не подавал больше голоса, но в соседней комнате, за закрытой дверью, я услышал, как Вайлит неожиданно произнесла: «О, Джед! О… о…» — и последовал ритмичный скрип койки и тяжелые удары, словно в стену били деревянным каркасом; с минуту или две я также слышал, как Джед стонал, словно раб, избиваемый кнутом, а Сэм сказал вполголоса:
— Неужели, черт возьми…
Вскоре там опять стало спокойно, по крайней мере, никакого звука не проникало через дверной проем. Сэм подошел к окну и, немного погодя, пробормотал:
— Странно… я не думал, что он может.
— Вайлит рассказала мне, что он занимался этим только один раз. Только один раз, с той кингстонской проституткой, о которой он говорит так часто.
— Да, рассказывала и мне то же самое. — Я чувствовал, что он ласково и созерцательно смотрел на меня в темноте. Потом высунулся из окна, его тускло освещенное звездами лицо уставилось вниз на неосвещенное село.
— Смиздюлька ублажает тебя, Джексон?
— Да. — Я полагаю, мое тупоумное замешательство было результатом приютского воспитания, смесью отвратительной притворной стыдливости и благочестия, тем липким дегтем, которым человеческая раса обмазывает своих детей, чтобы потом обвалять их в перьях.
Мы с Сэмом могли слышать где-то вдалеке, в селе, крик ребенка, вероятно, напуганного ревом тигра; это был настойчивый беспомощный плач, который пытался утешить усталый и ласковый голос женщины. Я слышал, как она говорила — где-то, бестелесная, будто слова висели в темноте… «Да-а полно, он не сможет забрать тебя, малютка…»
Когда я одевался утром, мне пришло в голову, хотя я подозревал об этом во время ужина прошлым вечером — разговляющего ужина в пятницу, после захода солнца, что продвижение в племянники длинноногого «мистера» для дворового крепостного мальчика-слуги, самого низкого по положению, не считая раба, — не просто удовольствие, которое ничего не значило. Я достиг этого чуда сам, конечно, но помнил, что в этом было мало утешения. Для лиц, выдающих себя за аристократов, существуют тяжелые наказания, как и для крепостного слуги за ношение белой набедренной повязки свободного человека. Мне пришлось пробормотать Сэму об удивительной силе простой белой набедренной повязки, но он был больше заинтересован в практической стороне вопроса, чем в чертовски-дурацком разглагольствовании об этом.
— Мне кажется, Джексон, что ты должен следить за некоторыми, будь они прокляты, незначительными деталями, такими как: не ковырять в носу, не вытирать его так шумно тыльной стороной руки, по крайней мере, не во время еды. Это пришло мне в голову вчера вечером, во время ужина, но я не хотел ничего говорить при этих паломниках, чавкавших прямо под рукой у нас.
— Ну, сказал я, — у меня был насморк, и, кроме того, я видел, что так поступают джентльмены в «Быке и оружии».
— Старая поговорка гласит, что чин имеет свои привилегии, но племянник мистера вовсе не такой уже значительный, Джексон. И еще одно — манера разговаривать. Например, когда вчера вечером принесли эту, забытую богом, копченую треску, которая пахла, будто вдруг незаконно проникла куча заплесневелых предков, ну, аристократ, конечно, приказал бы им унести
ее, и произнес бы что-то, действительно, яркое, что надолго запомнилось бы им, но — при группе святых паломников за соседним столом, Джексон, он вряд ли бы отворачивался и вопил: «Что это за дерьмо на моей тарелке?» Он просто не сделал бы этого, Джексон.— Извини, — угрюмо оправдывался я — я не выспался. — Я не знал, что паломники тоже отказались.
— Дело не в этом, Джексон. Фактически, я думаю, они не отказались, образно говоря. Но чертовски-дурацкий ужас в том, что ты должен учитывать свое влияние на юношу, черт-бы-его-побрал. Ты оказываешь влияние на юного Джерри. В следующий раз, когда его мама велит ему кушать что-то, чего ему не хочется, спроси его сам, что он собирается делать, и скажи — так чтобы его папа не услышал. Просто спроси сам.
— Понимаю, что ты имеешь в виду. Хотя он не такой уж и сцыкун!
— Да. — Но я не мог увести Сэма от обсуждения существа вопроса, раз уж он почувствовал себя воспитателем. — И ты пердишь, Джексон. Обычные люди, как мы с тобой, на самом деле не обращают на это никакого внимания: или засмеются, или еще что-то, но если ты собираешься быть племянником мистера, следует поступить немного иначе. Если ты громко перднул, то не должен говорить: «Ну, как я дал?» Нет, сэр, ты должен сделать печально-мечтательное выражение лица и разглядывать остальных присутствующих, будто тебе никогда бы и в голову не пришло, что они могли поступить так грубо.
Тогда в нашу комнату вошли Джед и Вайлит, и Сэм отцепился от меня. Джед выглядел плохо, с темными кругами под глазами, как будто он совсем не спал, его неуклюжие руки дрожали, и, поэтому Вайлит, естественно, беспокоилась о нем. Сэм вежливо поинтересовался насчет клопов по ихнюю сторону стены, но Джед, не слушая, перебил его:
— Я молился всю ночь, но слово господне не прозвучало.
— Послушай, Джед… — сказала Вайлит, нежно поглаживая его руку, в то время, как он просто стоял там, двестифунтовый меланхолик, огромный безвредный бык, в каком-то замешательстве, без всякого задора.
— Я должен оставить вашу компанию, — сказал Джед, — такой безнадежный грешник, как я. — Он тяжело и устало сел на мою койку; я помню, как он посмотрел вниз; казалось, он смутно поразился, обнаружив, что его рука лежала на моем мешке, на выпуклости золотого горна, и отдернул руку, словно не имел права касаться предмета, принадлежащего святому отшельнику. — И господь сказал: «Я изрыгну тебя» — вот что он сказал, это написано где-то в книге. И это не все…
— Послушай, Джед, милый…
— Нет, замолчи, женщина. Я должен воззвать к вашему разуму; вот что сказал апостол Симон: «Господь сказал, но я отвернулся». Помните? Вот что он сказал, после того, как отрекся от Авраама, а пророк умирал, висел на колесе на рыночной площади в Нубере. «И повели Симона на рыночную площадь…» — все по порядку, помните?.. — «на рыночную площадь и Симон сказал: Я не знаю этого человека. И его спросили снова, но он ответил: Я не знаю этого человека». И тогда, вы помните, позже, когда Симона повесили на дыбу в тюрьме Нубера, он сказал еще раз те слова, которые я упомянул: «Господь сказал, но я отвернулся»[69]. Я в таком же положении, друзья. Господь сказал, но я отвернулся. Молния отыщет вас тоже, если я буду с вами, когда она ударит. Я не хочу покидать вас, так как вы так добры ко мне и мы всегда были настоящими друзьями, но вот что я должен сделать, и…
— Ты не должен, — заплакала Вайлит, — не должен рассчитывать, что мы оставим тебя, никто из нас — ни я, ни Сэм, ни Дэйви.
— Я недостойный, — скорбно сказал Джед. — Погряз в грехе.
— Но ты не грешил, — сказала Вайлит. — Все, что ты сделал — это засунул на пару минут, и мне понравилось, меня не беспокоит то, что ты сказал — такой святой человек, как ты, делает это, но это никак не будет грехом, это нечестно, во всяком случае, если это и грех, — именно мне следует гореть в огне…