Дикие рассказы
Шрифт:
Дня через два вижу я, Саздо, грузчик, в руках какой-то узелок несет. Приносит он этот узелок Бабаку, разворачивает, а там — черный дрозд, мертвый!
— Квелый хотел прирезать его, — «сказал Саздо, — ¦ а дрозд стал метаться по клетке, об пол и потолок биться, ушибся и помер.
— А головы почему у него нету?
— Квелый оторвал за то, что проса у него много сожрал, а петь не пел.
У Бабака на глазах слезы выступили. В первый раз видал я тогда, чтобы мясник слезы лил. В первый и последний. Вмиг сбежался весь базарный люд — башмачники, продавцы бузы, грузчики, шорники. Птица на платке лежит, а вокруг люди стоят — шапки с голов сняли, потупились. Еще народ подошел, все спрашивают:
—
— Васил Квелый Гогошева дрозда убил!
И всяк стаскивает с головы колпак, шапку — у кого что надето, и останавливается, так что скоро вся пло-Щадь у мясных лавок оказалась запруженной народом. Наклонился Бабак, взял мертвую птицу в руки и пошел по дороге к новому кладбищу. В фартуке пошел, как был, и без шапки. За ним — Али, чалму под мышкой зажал, а за Али — остальные, потянулась процессия — «голова» у фонтана, а «хвост» еще на старом мосту! Из охотничьей кофейни выбежало человек десять — они в кости играли, а как узнали, в чем дело, позабыли про игру и с нами пошли. Когда проходили мы мимо корчмы Петра Бледной Немочи, оттуда выкатились музыканты, и, не разбираясь кто да что, тоже пошли с нами и музыку заиграли. Песня тогда была одна, много ее пели:
В могилу сырую меня опусти
и поцелуй на прощанье!
Послушал бы ты, как они играли ее! Кларнет заливается, точно жена мужа оплакивает, две трубы слева и справа вторят, а большая труба всхлипывает, как живая: «Ох-хо, лихо, ох-хо, лихо!», да как выдохнет на басах, так сердце на куски разрывается…
Повстречались нам на дороге мужики. Остановили волов, спрашивают:
— Кого хороните?
— Веселье свое хороним! Смех! — ответил Али. Уразумели они, о чем речь, или нет — того не знаю, но возы свои бросили, с нами пошли.
Так дошли мы до кладбища, зарыли черного дрозда в Гогошевой могиле. Али бросил первый ком земли, а Саздо пальнул из пистолета и крикнул:
— Нынче из пистолета, завтра из пушки, нынче в небеса, завтра — с божьей помощью — Квелому в телеса!
Пистолет стреляет, музыканты играют. Никогда мне той музыки не забыть.
Б могилу сырую меня опусти и поцелуй на прощанье!
Кларнет высоко забирает, тонкие трубы вторят, а большая труба охает, как живая: «Ох-хо, лихо, ох-хо, лихо», и сердце тебе на куски разрывает.
ГОЛАЯ СОВЕСТЬ
Один-разъединый год походил я в начальниках — в тридцать третьем, в блоковое * время, а век помнить буду. Когда делили мы власть на селе, демократам досталась должность сельского старосты, а земледельцам — помощника. Я бы мог старостой стать, потому как старее меня демократа в селе не было, но думаю: «На кой шут мне эта канитель? Кто у кого украл, кто кому межу запахал — все к старосте бегут, заварят кашу, а ты расхлебывай! Уж лучше рассыльным быть, и работа нехлопотная, а жалованье то же». Нашли мы и грамотного парня, записали в демократы, определили в налоговые сборщики. В лесничестве разрешили нам для села две тысячи кубов лесу вырубить, выручку, значит, только считай, и стало у нас в общинном совете * прямо любо-дорого. Любо-то любо, да дорого мне обошлось — месяца через три-четыре, когда подошло время эти две тысячи кубов продавать. Я-то думал, что вырубку будем вести на деньги из сельской кассы и лес с торгов продавать, чтобы село осталось в барыше, ан староста с секретарем сговорились с двумя торговцами отдать им лес чуть не задарма.
(1931–1934 годы, когда в Болгарии у власти находилось правительство «Народного блока» — группировки буржуазных партий, в которой главную роль играла «демократическая» партия.)
Учуял я их шахер-махеры и заявляю старосте,
что по закону положено лес с торгов продавать, а не тайком.— Ты знай печи топи, — отвечает мне староста,— а в дела не встревай!
— Я, — говорю, — членам совета расскажу!
— Валяй рассказывай, только помни, что я здесь начальник, а ты рассыльный и у меня в кулаке!
На другое утро дают мне приказ об увольнении: «За пререкания со старостой и недобросовестное растапливание печей!» Жалованье мне выдать — у них денег не оказалось, и отделались они от меня бумагой, что, мол, совет мне его позже выплатит. С той бумагой пошел я в суд, но в суде велели выписку из выплатной ведомости представить, секретаришка же ведомость спрятал, и жалованье мое погорело. Тем временем торговцы в общинном лесу хозяйничают, вырубку начинают. Такую вырубку, что ахнешь: одно дерево с маркировкой, пять без маркировки валят! Рубят, на телеги грузят и через Студницу — прямо в город. И так подстроили, что никто из лесников не приходит и поглядеть, что там делается. От лесников до высшего начальства — все молчок! Как понял я, что все куплены, с потрохами перекуплены, что самим нам с этаким мошенством не совладать, то начал каждый день в министерство земледелия телеграмму посылать: «Лес рубят незаконно, шлите комиссию! От населения Кривой луки — Панайотов». Телеграммы денег стоили, но я ни денег, ни времени не жалел. Забросил дела, соорудил себе хибарку у дороги в Студницу, где проезжали возчики с лесом, сидел там с попом, свояком моим, и записывал, сколько телег втихаря провозят. Днем телеги считаем, вечером прошения сочиняем министру земледелия. Поп пишет, я подписываю.
Раз приходит ко мне Ванчо, посредник у этих торговцев.
— Хочу, — говорит, — с тобой с глазу на глаз поговорить!
Попа как раз не было, в село пошел.
— Заходи, — отвечаю, — в хибару!
Вошли мы в хибару, он пошарил в сумке, что у него через плечо висела, и достает оттуда пачку ассигнаций.
— Вот тебе десять тысяч на пропой, и не суйся ты больше в это дело, а то неладно получается!
— Я на свою совесть такого греха не приму!
Он решил, что мне десяти тысяч показалось мало, и взялся за карандаш.
— Пятнадцати тысяч, — говорит, — у меня при себе нету, но я тебе расписку напишу, и остальное ты от хозяина получишь, как только в город пойдешь за каким-нибудь делом.
— Плохо вы меня знаете! Не возьму я ваших денег!
Смотрит на меня Ванчо и глазам своим не верит: пятнадцать тысяч по тем временам большие деньги были!
— Ты, бай Гроздан, — кричит, — в своем уме? Смотри, как бы тебе не пожалеть! Выгоды своей, что ли, не понимаешь?
— Ты, — отвечаю, — свою выгоду понимай, а обо мне не печалься.
Куражусь, значит, что и я не пешка последняя. Через несколько дней приходит в село приказ выслать в город трех мулов, комиссия едет. Приуныли в нашем совете, но делать нечего — послали мулов, и к вечеру прибыли в село сам начальник околии, лесничий и писарь. Для них рыбы наловили, барашка зажарили— угощать, значит. Но начальник угощения есть не стал, велел в селе не останавливаться, прямым ходом на порубку ехать и там свидетелей опрашивать.
Дело, видать, всурьез оборачивалось.
Пошел я по селу.
— Самое сейчас время, — говорю. — Идите к начальнику, скажите ему правду, как общее наше добро разворовывают!
Один отвечает «приду», другой — «приду», третий говорит «ладно», а как началось следствие, никого нет! Кто испугался, кому на лапу дали, и опять мы с попом за все про все оказались в ответе.
— Сколько, по-твоему, вырублено? — спрашивает меня начальник. Писарь записывает.
— Самое малое пять тысяч кубов!
— Факты, факты! — кричит лесничий. — На слово никто не поверит.