Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Что ж большевики? Уже хозяйничают? — спросил Михаил, когда они с братом зашли в кабинет.

— Хозяйничают! Гвардейский полковник Кутепов бился с ними под Таганрогом весь январь.

— Что ж в итоге? — братья расселись по стульям, а Матвей поднял нелепый круглый столик с пола и положил на него руки, скрестил пальцы. Он так и сидел в шинели и гимназистской фуражке, увеличивая желание младшего Геневского спросить, что же это он так вырядился, и почему не снимает фуражки в доме.

— Таганрог — красный. Казаки не поддержали Кутепова. А теперь возмущаются власти Совдепа — глупцы. Все в России теперь покраснело.

— Ты извини меня, я собью тему, — сказал Михаил. — Нехорошо сидеть вдвоем, давай позовем сестру. Я не везде ходил, она дома? — и сразу, на одном порыве, выпорхнул в сени и крикнул:

— Варвара! Где ты?

— Успокойся, брат. Я не знаю, дома ли она, — встал за братом Матвей, губы его растянулись от забавно-бездумных действий младшего, но глаза его налились

стыдом и укатились в сторону. — Я не слежу за ней.

— Отчего же? Это же наша сестра, и такое время…

— Я сам себя корю. Но — не знаю. Последние месяцы я очень занят в Таганроге.

— Где?

— Об этом позже. Позже. Будет время, — Матвей посмотрел странно.

— Ты же не заделался красным агитатором, брат? — усмехнулся Михаил. — А то я тебя сейчас на дуэль.

— Боже упасти. Я антибольшевистский агитатор — но после, после.

Во всем брат его Матвей был таким. Странным, вечно недосказывающим и кратким. Девятнадцатилетним … (Михаил не знал тогдашнего чина своего брата) он побывал на Японской войне, а потом служил еще несколько лет в столице. Быть может, Матвей служил даже в гвардии, в Измайловском полку, — вышел темными волосами и древностью рода, да и слухи были. Точно Михаил не знал, хотя интересовался. Но брат ничего не рассказывал, а лишь смотрел тяжелыми упавшими глазами и молчал. Примерно в 1910-м или 1911-м году старший Геневский покинул столицу, уволился из армии (или гвардии) и поселился в фамильном поместье, где к тому времени жила их тетка, умершая через месяц, и младшая сестра Варвара. Поначалу Матвей был бодр и свеж, пытался воспитывать сестру, которой на ту пору было двенадцать лет, посещал светские заведения Таганрога и даже имел какие-то дела с Василием Ивановичем Покотило — наказным атаманом донских казаков. За первый год Матвей как-то стал известен на всю Область Войска Донского, а потом мигом пропал — засел у себя в подгнившем поместье и раз в месяц, в лучшем случае, выезжал в Таганрог. Все сидел в кабинете и над чем-то работал — да и офицеры к нему часто захаживали…

28 июля, в тот самый день, Матвей приехал домой неважный и несвежий; младший брат и любопытная маленькая сестрица сразу решили, что это из-за объявления войны — они не поняли томления Матвея, ведь повсеместно Россия была в бурном восторге. Восторгались люди своею славой и будущей «победой России и славянства» на обрывистом краю скалы; но пускай, — прошлой радости не воротишь. А тут — томный брат. Что случилось? Что произошло? Ты не рад войне? О войне брат, как оказалось, даже и не помышлял — что там война, есть и иные дела в свете. Под конец Матвей сдался, но выдал явную околесицу: ему, мол, отказала прелестная барышня, за которой он все лето волочился.

Во-первых, Михаил точно знал, что ни с какой «прелестной барышней» Матвей знакомства не водил. Во-вторых, знал, что приехал брат в тот день не из Таганрога, а из Ростова — от наказного атамана. Сестра нежного возраста мигом поверила в легенду о неразделенной любви, но Михаил ничему не поверил. Но и дальше спрашивать не стал.

В нынешнем времени брат стал рассказывать о жизни своей в последний год с февраля до февраля. Сидел Матвей неуютно, словно бы голой спиной прикасаясь к колючему покрывалу, он то и дело дергался на стуле, сутулился и наклонял торс к зеленому сукну стола. Руки свои он скрестил на колене, а взгляд медленно двигал вдоль белой стены, сначала в одну сторону, затем в другую. На брата Матвей не смотрел, словно бы читал речь по бумажке, репетировал театральную роль, или же, что было более актуально, репетировал политическую речь для митинга. Зритель во время репетиции — важен ли? Младший брат, приехавший вдруг не с далекого фронта, не с русско-германской границы, не из Москвы, или откуда бы еще ни было, но из мест куда более дальних — из прошлого; брат, приехавший из четырехлетней давности, кто теперь он?

Да и сам Михаил почувствовал вдруг чуждую атмосферу фамильной усадьбы. Не только он приехал из четырехлетней давности, но и сам дом остался где-то там, в довоенном солнечном Приазовье, в вечном метании Таганрог — Ростов, в устало-беспокойных глазах отставного брата и в обидчиво-упрямых глазках младшей сестры Варвары. Что теперь глаза Матвея? Они и не смотрят на него. Что теперь глаза Варвары? Их и вовсе нет дома. Да есть ли дом? Михаил вдруг понял, что он приехал не туда. Он не понимал этого, как бывает, понимают взрослые сложившиеся люди: он не разбирался в вопросе, не расспрашивал еще брата (признаться, Михаил и слушал-то невнимательно), не взвешивал «за» и «против» и не помышлял о хорошем ремонте дома и возобновлении фамильной идиллии. Как-то само собой пришло понимание, что никакой идиллии уже положительно невозможно устроить; более того, младшему Геневскому ясно представилось, что ее не было и раньше. Что такое, в конце концов, идиллия? Сестра росла без родителей, хорошей опеки и достойного воспитания; после 1917-го, наверняка, без качественного образования, без благородных друзей, даже без систематического достатка — не любил Матвей заботиться о деньгах; денег, присылаемых Михаилом на сестру, конечно же, не хватало. Кем же она выросла? Михаилу отчего-то помнились ее глаза,

но она сама запомнилась плохо.

Вот и сидели два брата, не знающие, зачем Бог связал их родством. Сидели почти валетом — левое плечо к левому плечу; один глядит на север, в стену, другой на юг, в окно. Младший чувствовал себя неуютно и виновато — ясно понял, что и двух месяцев в деревне не проживет и куда-нибудь уедет. Куда — пока неизвестно. Но точно, точно надо будет ехать. Что же старший? Старший рассказывал.

Февраль-март 1917-го. В те злополучные дни, рассказывал брат, его постоянно не бывало дома. Он не уточнил, чем занимался; было лишь вскользь упомянуто: часто ездил в Ростов и Новочеркасск. После одной из таких поездок Матвей вернулся домой, прошел по еще старому (иначе говоря, отличному или «фамильному») паркету, позвякивая шпорами, в свой старый кабинет, обклеенный еще зелеными обоями. Сестра, будучи уже прелестной семнадцатилетней барышней, сидела перед старым (стало быть, отличным) камином (ныне же камина, понятное дело, не было) в кабинете брата и тихо плакала. Было уже пятое или шестое марта, Матвей мучился тихо, а сестра просто плакала. Они не разговаривали о случившемся, не осуждали Государя за отречение, не обвиняли Родзянку, Алексеева или Шульгина за предательство и провокацию, не радовались новой свободной России, как таганрогская интеллигенция… Брат молча делал свои дела, сжимая порой кулаки до боли, сестра молча плакала.

— В те дни, — упомянул Матвей, — я понял, что служба моя и работа не нужны. Но я оставался на посту, как и ты оставался на нем.

— Где же ты служил?

— Позже, позже…

У камина, видя безмолвно плачущую сестру, Матвей обреченно похвалил Зубатова — тот сразу застрелился, узнав об отречении: ведь это не Государь от России отрекся, а Россия отреклась от него, захотела свободы монаршей милостью, захотела самоопределения, захотела отрезать себе слишком умную голову — «он в гору сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут»… Они ничего не обсуждали, ничего не говорили, они молчали.

Матвей, как оказывается, выписавший из Британии в еще 1915 году архангельским портом несколько ящиков скотча, налил этот странный напиток далеких шотландцев и сестре — та выпила глоточками, на мгновение сорвалась на рев, но почти сразу страдание ее, тайное и сокровенное, выхлестнулось наружу. Стало страдание громким. Из нее вырвалось все — и крик, и ненависть, и глубокая мука — Матвей удивился, почему же у этой провинциальной девочки, не очень разговорчивой, не очень, быть может, образованной (укор братьям), не очень… Брат сбился в этом моменте своего рассказа и захотел отвернуться еще дальше, но сидеть совсем затылком к Михаилу было бы уже фантасмагорично невежливо.

Матвей удивился тогда, откуда у этой девочки такое понимание России. Что здесь, в плохонькой старенькой усадьбе, среди полу-украинской деревни заставляло ее верить в монархию. Брат глянул тогда, в марте, в окно, увидел свою худую землю, увидел крестьянина в коричневом тулупе, везущего на повозке дрова и все время чесавшего верхнюю губу. Крестьянин был стар, вокруг не было ни души; потому он, оглядевшись, снял шапку долой и поклонился на старый господский дом. А вскоре скрылся за деревьями. Неужели в этом поклоне была Россия? Была, была, когда-то и в нем была…

Недаром и Вандея началась не абы где, а среди крестьян и сельской аристократии. Быть может, сама земля вопиет о монархе?

Жандармы исчезли, полиция становилась милицией. Куда ни посмотри — комиссары, комиссары, комиссары. Военные комиссары, комиссары продовольственные, комиссары земские, губернские и уездные, комиссары Временного правительства стали вдруг всем — но на деле не были ничем. Все лето сидел старший брат Геневский в усадьбе и молча, расправляя усы, смотрел, как крестьяне забирают оставшуюся его землю. Земли он не жалел, он бы и картины и вазы отдал, если бы их не разодрали и не побили прямо на крыльце. Матвей с высокой головой, с руками даже не за спиной, а где-то за лопатками, в своей отставной форме смотрел на крестьян. Те к нему не подходили, но пытались грозиться, проходя мимо; грозы их не то чтобы ломались о стан Геневского, но улетучивались в воздухе, не долетая. Некоторые крестьяне видели его грозную, смотрящую прямо в небо фигуру и слова их оставались у них же в глотках; другие вовсе не видели в старшем Геневском угрозы и модной «классовой» вражды (честно скажем, помещиком в прямом смысле Геневский никогда не был). Кто-то иногда и шапку снимал. Жил так Матвей все лето, покупая все дорожающий хлеб на свое оставшееся жалование, жил, пока не настала пора Украинской Народной Республики. Тут вам, пожалуйста, так сказать, пожалуйте: погромы, восстания, поместья горят, господа офицеры качаются по веткам. Тут бы старшему Геневскому и растеряться, но сосед его — Василий Дмитриевич, старый бывалый офицер и дворянин приличного вида и состояния — на свои деньги организовал крестьянские дружины, на свои деньги их вооружил и поставил защищать окружные деревни. Предложил защиту (к слову, совершенно безвозмездную) и Матвею Геневскому. Ему эта идея — простая и изящная, даже остроумная — показалась отличной. Он милостиво принял помощь и в благодарность отправил почти весь оставшийся скотч — восемь ящиков, все равно английский самогон ему не очень полюбился.

Поделиться с друзьями: