Диктат Орла
Шрифт:
Полковник Геневский, прямо отказавшийся от дальнейших повышений, покуда война не будет выиграна, шел в самом негативном расположении духа по какому-то пляжу. Он так шел уже час, и не мог, не хотел понимать, где он находится — зачем? Разорванное лицо нещадно ныло и кровоточило, перевязанная рука опухла под бинтами и, как подозревал Матвей, местами могла гнить. Не опасно — ну, ампутируют три-четыре пальца… это теперь не важно, ведь ампутирована вся Россия.
На лице того самого, сдержанного, спокойного, гордого и начисто хладнокровно-циничного Геневского мелькали слезы. Сдерживать не выходило, да никто и не видел. Некоторые корабли уже отплывали к далекому турецкому берегу, к южному горизонту. От другого горизонта приближались красные войска. Два горизонта сдавливали душу, хуже слез. Оба горизонта были родными — тот, удаляющийся, разрывал душу разлукой с родными: сестрой, шурином, друзьями, общей офицерской
Геневский шел по берегу Крыма, разрывая сапогами песок. Кулаки сжаты в карманах галифе, глаза сжаты веками, голова трясется от невыносимого чувства. За что это России? За еретиков-хлыстов? За карикатуры на Царя? За что Матвею — ненавидевшему променады у моря — теперь приходится прощаться с Россией так: прогулкой по проклятому берегу?
Но ведь верных всегда было больше! Верных, честных и достойных людей всегда больше! Революции был один процент, а девяносто девять — честных людей… Вру: пусть пять процентов революции, пусть процентов семьдесят средних людей, желавших спокойной домашней жизни без жертв, но остается еще двадцать пять! Как это двадцать пять процентов населения России — сорок миллионов — ничего не сделали? Как сорок миллионов людей допустили этот проклятый берег Крыма и эти проклятые корабли, отступающие в Турцию?
Но что же сейчас видел полковник Геневский? Горстка верных людей, меньше одного процента, устремлялась на чужбину, а безмерная толпа дряни и сволочи валила и валила, словно девяносто девять… Нет, Геневский не мог больше об этом думать. Не мог и не хотел. Да и не были красные сволочью, Бог с ними, — тоже русские люди. Тоже борются за Родину, мать их так! Россия — вот она, берег Крыма. А полковнику не место в дальних государствах. Ему не место и в большевистской России. Вот он — берег Крыма. Кто-то видит его издалека, кто-то будет вспоминать его со слезой в далекой Франции, кто-то застрелится от этих воспоминаний. Геневский ничего этого не хотел. Он шел по своей родной земле, не желая лишь воспоминаний, но желая видеть эту землю только во снах. Он желал видеть ее каждый день из окна, мудрую, плодородную и могучую. Родная земля была польщена и отвечала тихим и благодарным плесканием волн. «Кто же еще будет на тебя смотреть, Россия?» — спрашивал Геневский. Волны соглашались с его безмолвным вопросом.
Впереди послышались крики. Полковник поднял голову. Человек десять шли к нему вдоль берега. Их сапоги топтали тот же песок, их глаза смотрели на те же волны. Это Геневскому не понравилось. Он решительно надвинул фуражку почти на глаза, зажег папиросу из пишванинского портсигара и сладко затянулся. Папиросы оказались дрянь, как с такими жизнь и Россию заканчивать? Вынул револьвер из кобуры.
— А ведь вы, вероятно, и сами не знаете, чего вы добьетесь, — тихо сказал Геневский, брезгливо оскалившись. Геневский посчитал, что красноармейцы тоже в чем-то правы, и побрезговал этих мыслей. Шаг его ускорился.
Они, увидев решительный шаг офицера, задорно загудели, рассыпались и вскинули винтовки. Пули стали врезаться в песок вокруг, но Геневский лишь вспомнил молчаливые атаки цветных полков. Шел и шел. Он не думал, могут ли попасть красные, хорошо ли они стреляют. Он шел и шел, пока не поднял револьвер и не стал стрелять сам. Из семи патронов «Нагана» Геневский планировал оставить один и, скрепя сердце, застрелиться, надеясь на милость Господа.
Милость Господа решила иначе — первые же два выстрела нагнали красных солдат и положили их на мягкий песок. Сзади послышались лошадиные возгласы и другие выстрелы — донские всадники приближались к полковнику от Севастополя. Красные быстро исчезли с берега.
Один из красных был жив, но не в лучшем состоянии — пуля лишь пробила ему ногу, но головой он упал на камни. Он хрипел и стонал, однако, был в сознании. Геневский взял его винтовку, томно посмотрел в глаза красного и подал ему свою флягу с водой. Красные его подберут — а Матвей ускакал с казаками назад — в Севастополь. На эвакуацию. На исход.
***
1928 год. Болгария, город Варна. В пыльной маленькой комнатке, еле освященной единственной керосиновой лампой, сидело семь человек офицеров. Были здесь и известные нам — Бык, Покровский, Марченко, Лотарев и старший Геневский — так и двое ранее не встречавшихся: человек с говорящей фамилией Задунайский (а офицеры теперь были, действительно, от России за Дунаем) и человек с простой фамилией Петров. Стояла знойная осень. Лотарев — максимально искореженный инвалид войны — жил с женой в Париже (денег старинного
рода на Париж хватало, пусть он и не достиг петроградской недвижимости), но ныне приехал в Болгарию по делам РОВСа 18 . В РОВСе, конечно, состояли все; об этом не раздумывали — РОВС и был русской армией.18
РОВС — Русский Обще-Воинский Союз, организация, созданная бароном Врангелем в качестве объединения всех русских воинских чинов, эмигрировавших из России. Организация ставила целью в Россию вернуться.
Вопреки уже перевалившему за половину 1928 году, все собравшиеся офицеры были надежно уверены, что пройдет еще год-два, а там русский народ восстанет и эмигрировавшая русская армия придет к нему на помощь. (На заявление большевиков о буржуазной контрреволюции, черной реакции или вообще о смешном желании вернуть свои поместья — какие у Быка или Марченко поместья? — офицеры усмехались. Да, мол, мы реакция — но вам от этого только страшнее). Потому многие и селились не в Париже, а поближе — в Югославии и Болгарии, чтобы — если вдруг большевиков начнут скидывать — вовремя прийти на помощь. У старшего Геневского были деньги на эмиграцию даже в САСШ, но он никуда не ехал; однако, об отъезде сестры Варвары в Париж радовался — будет подальше от новых военных действий. Всего, по приблизительным расчетам Матвея, на Балканах до 20 тысяч эмигрантов были готовы вернуться в Россию с боем. Это было 20 тысяч, регулярно проходящих военную подготовку, оставшихся верными военной и организационной дисциплине; это были люди, привыкшие к окопам и разрывам; это было 20 тысяч дроздовцев, корниловцев и алексеевцев. Тут уже одно имя много стоило.
Марченко полностью излечил свой недуг, нашел денег на хорошего пластического хирурга и выглядел сейчас почти прежним красавцем. Вся его многочисленная семья была переправлена в Софию еще в начале 1920 года, так что теперь он жил почти довольным. Почти — на хорошей теплой земле со своей семьей и ортодоксальными храмами, даже, пусть, с царем (болгарским), — но без России.
А вот с Покровским сделалось все наоборот: он словно развалился изнутри и теперь не походил на святого ратника Куликовского поля. Ни библейских цитат, ни рассуждений о святых и богословах от него не слышали; от него вообще почти ничего не слышали, он стал глух и молчалив. Знали, что он встретился со своей семьей, которая совершила чуть не кругосветное путешествие и из северной России Северным же морем, через Средиземное, добралась до Балкан. Но что из себя представляет эта семья, никто не знал — Покровский молчал.
Бык же, напротив, никак не изменился. Он отучился в Софийском университете и сейчас занимал какую-то чиновную должность — не слишком крупную, но дающую опору в этой стране. Характером Бык был все тем же зеленым прапорщиком — беспрестанно улучал момент для философских умозаключений.
Лотарев и Геневский стали очень похожи друг на друга, полностью были схожи и их политические настроения: только один еще яростнее отстаивал, что называется, «незыблемость самодержавия», а второй только раздраженно вздыхал. Нетрудно догадаться, кто есть кто.
Варвара Лотарева, закончившая уже французские учебные заведения, действительно стала эмансипированной женщиной. Она получила титул княгини, — а Лотарев-то о своих титулах словом не обмолвился — и теперь заведовала какой-то частью недвижимости мужа. Даже занималась неким родом предпринимательства и постепенно входила в парижский свет. Детей пока не заводили, но скоро обещались.
Геневский работал в железнодорожном управлении Болгарии и занимал в III отделе РОВСа некоторые места. Был у него доступ и к «Фонду спасения России» — запасы денег прямо на вооруженное восстание в СССР и на подготовку офицеров, — но по старой своей привычке деньги оттуда ни разу не украл. Все восемь лет Матвей Геневский был словно в тот орловский день — ни разу, наверное, не улыбнулся, терялся при больших монологах и злился от каждого пустяка.
Петров был из обычных недоюнкеров, «баклажек»; если в 1928 году ему стукнуло только 26 лет, то можно представить, сколько ему было во время Московского наступления, участием в котором он очень гордился. Петров был очень похож на Быка — только не знал философии.
Задунайский же был из семьи почетных горожан Перми, воевал в колчаковской армии и постоянно хвалился своими лихими выходками во время последнего Тобольского прорыва; часто расхваливал полководческий талант генерала Дитерихса, которому просто «не хватило организации, которую он и не мог наладить в тех условиях»; гораздо реже и гораздо тише он говорил о Сибирском Ледяном походе — тогда шли не наступать, а отступать, и через ледяную тайгу и пустыню дошла, дай Бог, половина.