Дипломаты (2 часть)
Шрифт:
– Чрезвычайная комиссия… расстреляла Александровича.
– Известна.
– Вы и этот шаг одобряете?
Петр взглянул на Клавдиева; он сидел в своем кресле, собравшись в комок. Поодаль стоял молчаливый Столетов.
– Моего одобрения никто не спрашивал, – заметил Белодед, – но… если хотите знать мое мнение?
– Да, Петр Дорофеевич, – сказал Клавдиев.
– Мне кажется эта мера… верной.
– Сказать «верной» еще ничего не сказать, – вставил Клавдиев.
Петр взглянул на Киру: она смотрела в окно на ночную Москву – всем своим видом она хотела показать, как безразлична к тому, что происходит
– Он лично ответствен за убийство Мирбаха, – ответил Белодед. – Лично, – добавил грозит великими бедами России, одного этого достаточно.
Столетов вышел из-за стола, встал перед Петром.
– Быть может, для вас Александрович лицо неизвестное, а я знал его – он убежденный революционер, человек, ненавидевший царизм.
– Это не меняет положения, – ответил Петр.
– Вы не смеете так говорить, – бросил Столетов. – В моем доме… не смеете!.. – воскликнул он, накаляясь.
Белодед медленно пошел к двери.
– Петр Дорофеевич, погодите! – услышал Белодед голос Клавдиева и тотчас подумал: «Это кричит Клавдиев – не Кира. Надо остановиться. Надо, надо остановиться!» Он был убежден, что ему надо остановиться, не дать себя увлечь волнению, найти какое-то слово, самое обычное, и ответить Клавдиеву. но он продолжал идти, продолжал упорно, сознавая, что нет силы в природе, которая могла бы его теперь удержать, хотя завтра он пожалеет о том, что сделал так, завтра обязательно пожалеет. и все же продолжал идти.
– Погодите, Петр Дорофеевич! – кричал ему вслед Клавдиев, а Белодед думал о своем: «Это кричит Клавдиев, а не Кира. Кира заодно со Столетовым, она своим молчанием будто толкает его в спину и гонит, гонит: иди!»
89
Репнин позвонил домой.
– Настенька, ты? – Он был явно чем-то взволнован. – Вот что, собери чемоданы, мы с тобой уезжаем на месяц.
– Это тот самый месяц, который ты мне обещал?
– Тот, разумеется.
Она рассмеялась легко, от всего сердца – у нее было хорошо на душе.
– А какое место мы избрали для нашего месяца? Вологду? Нет, почему же, рада! Ведь это же север, русский север… деревянные дома и дороги, церкви с сизыми куполами, и озера, как купола, и сизые и синие… Я очень хочу в Вологду! Когда мы едем?
– Поезд уходит на рассвете.
Она положила трубку. В самом деле, она была почти счастлива: они проведут целый месяц в Вологде, их месяц. Нет, куда Кавказским горам и Черному морю до красавицы Вологды!
– Лена! Аленушка! Мы едем в Вологду!
Елена вышла из своей комнаты. Настенька схватила ее за плечи, неловко поцеловала в щеку.
– Понимаешь, в Вологду… на целый месяц. Понимаешь?
Скрипнул дверью Илья.
– Значит, в Вологду? – Он был в чесучовом костюме с дежурным платочком в кармане и при этом выбрит тщательно – с тех пор как Настенька поселилась в доме, он бдительно следил за своей внешностью. – Было время, когда дипломаты ехали за правительством, а нынче… эх! – Он тронул платком губы и вернул его в кармашек. – Поздравляю, с легкой руки Грозного Ивана… кстати, он любил Вологду. – Илья пошел к лестнице и уже поднялся на три ступени, однако, остановившись, внимательно и как-то откровенно грустно взглянул на Настеньку.
А Настенька пошла к себе, пошла неторопливо, ей все виделись глаза Ильи.
В часы долгого летнего дня, когда Николай Алексеевич был на работе, Настеньке было невыносимо слушать, как где-то наверху в маленькой, плохо проветренной комнате сухо и нелегко кашляет Илья, как тянется дрожащей рукой к графину и гремит стаканом, как крупно и гулко булькает вода и как потом вместе с тишиной растекается запах табака, сухой, пыльный, горьковато-терпкий. Наверно, так уныло и безнадежно горько пахнет одиночество.Настенька подошла к окну и принялась смотреть на улицу. Ничто: ни река с вечным движением, ни огонь с быстротекущей изменчивостью красок и очертаний, ни облачное небо, такое бесконечно разное, ни картина рассветной зари, всегда неповторимая, – ничто для Настеньки не представляло такого разнообразного и увлекательного зрелища, как вид обычной улицы. Она была убеждена, что в мире нет иного зрелища, которое бы в такой мере обнаруживало разноликий образ человека, как улица. Она любила смотреть улицу и могла смотреть ее бесконечно.
Но в этот раз она должна была отойти от окна тотчас: напротив остановился извозчик на новых, еще не успевших опасть рессорах. Из него вышли Рудкевич и старший Жилль. Извозчик тронул лошадей, очевидно желая поставить пролетку под тень старой липы, что росла в стороне, а настоятель и Бекас пошли через дорогу, направляясь к жилищу Репниных.
Настенька заметила: впереди шел Бекас, и его короткие ноги, обутые в русские полусапожки, нетвердо ступали по булыжнику. Эти русские полусапожки были характерны для Бекаса, как и старомосковский его говор. В отличие от сводного брата, явившегося в Россию человеком взрослым. Бекас был привезен сюда юнцом, и дом дяди-мануфактуриста на замоскворецкой Ордынке на всю жизнь стал домом Бекаса, многое определив в его характере и облике.
Вот и звонок.
Она идет медленно – надо выгадать время. Пусть позвонят еще раз – тогда она откроет.
– Здравствуйте, Анастасия Сергеевна. – Рудкевич, как всегда, чуть-чуть застенчив. – Простите, что, мы вот так… незвано!
– Пожалуйста, пожалуйста, – произносит Настенька, хотя надо, наверно, сказать иначе, например: «Кто же вас вынуждает ходить незвано?»
– Благодарю вас. – Настоятель почтительно склоняет голову, почтительно и чуть-чуть кокетливо; как ни естественна его застенчивость, в ней видно кокетство. – Благодарю, – склоняет еще ниже голову Рудкевич и краем глаза смотрит на своего спутника, точно приглашая его извлечь из своей груди какой-то звук, но Бекас нем, как камень.
Они входят в гостиную. Настенька указывает взглядом на кресла, сама садится поодаль.
Наступает пауза – старший Жилль все еще не поднял глаз, в такой позиции он видит тупые носки своих башмаков, ножку кресла, стоящего напротив, быть может, кусок ковра.
Рудкевич, наоборот, воздел глаза к небу. Настоятель понимает: неудобно вот так сразу начинать с сути дела, тем более такого деликатного, наверно, беседе надо предпослать фразу-другую, которая должна явиться своеобразной прокладкой. Но где добыть эту фразу? Спрашивать о доме глупо, спрашивать о том, как удался переезд в Москву, еще глупее. Очевидно, надо начинать беседу – не может быть, чтобы Рудкевич не чувствовал этого. Вот он значительно откашлялся, и взгляд перекочевал с потолка на ломберный стол.