Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
Шрифт:
— Так. Теперь ясно. Всем — до свидания.
Выхожу из дома. Как же отразить все это в докладной — официальным языком и безо всякой лирики?
В стационаре, однако, ждут меня радости. Больная Кривцова уже не умирает, наоборот, поправляется, в постели сидит, ноги свесила, улыбается. Температура нормальная. У нее после операции начался перитонит. Зловонный гной через трубочку валил из живота наружу, нос уже заострился, дыхание стало частым, поверхностным, глаза стали мутные, стеклянные. Мы гной отсасывали и внутрилимфатически громадные дозы антибиотиков ей. Из перитонита вытащили! Мы смеемся, и она смеется. И сестры гордятся нами.
А
В уютном и просторном кабинете директора главбух и молодой человек восточного типа, округлый, лысоватый. Сидит прямо, спинки стула не касается, собственный портфель, как за горло взял, на коленях держит, а лицо бесстрастное, никакое. Юрий Сергеевич, напротив, жестикулирует, и мимика у него богатая, и у главбуха очень выразительные гримасы, еще обрывки разговора, отдельные их слова: трупы… морг… тридцать пять рублей… деньги-то небольшие… да неужели, да послушайте… Ко мне директор всем корпусом и жестом, а глазами того восточного держит:
— Ага, замечательно, к месту, ко времени, — говорит и пальцем уже на меня кажет, — вот вам знаменитый организатор здравоохранения, его вся область знает!
И еще с уважением громадным, убедительно и проникновенно:
— Он же все приказы по номерам помнит, директивы — так наизусть!
Мне с ходу нужно чуть потупиться от скромности — как бы принимая похвалу, но вроде бы и намекая на перебор. И тут меру надо знать, и еще понять нужно, о чем речь, само дело в чем? А дело в том, что анонимка пришла на санитарочку из морга за то, что она сторонние трупы обмывает, обтирает, одевает и обувает, а за это ей полставки лишние идут — тридцать две с полтиной в месяц. Вот оно — торжество жизни: и в морге, значит, она продолжается! А восточный красавчик — из финотдела, у него документы в портфеле, и Дело его — правое, а мы люди жалкие, недостойные, и сейчас вот укроемся за ширмой объективных причин и глаза свои отведем блудливо.
Впрочем, все это нужно запрятать на самое донышко, неповрежденное еще, вовнутрь, а внешне сделаться уверенным и отважным. Сейчас я оракул, третейский судья, из этой среды — потому немного пошлости в средостение и тяжести в подбородок. Хорошо. Начнем, пожалуй.
— Что делать будем? — с мудрой и чуть усталой улыбкой вопрошаю красавчика.
— Санитарку убрать, с руководства начет, а что же еще?
— Не торопись, дорогой, не торопись (фамильярность дозированно тоже нужна), есть и другие решения.
— Ну вот, видите, — вмешивается Юрий Сергеевич, — я же говорил — это специалист. Это ж его конек — обожает бумаги, любое решение вам найдет, и все по закону…
Я подхватываю:
— Найду, найду, это же пара пустяков, я же эти
законы наизусть (Господи, хоть бы один вспомнить!).— Да ничего вы не можете, — усмехается красавчик, — нету таких законов, чтобы сторонние трупы оплачивать.
Я нависаю над ним и сам уже верю в то, что говорю:
— Я вам сейчас сотню законов, директивные письма веером разложу, как пасьянс, и покажу, и докажу, не в этом дело…
— А в чем?
— Дело в принципе. Сначала принцип установим, а потом закон-директиву подыщем.
— А принцип простой: есть анонимка — надо разбирать. Нашли нарушения — будем наказывать.
— Это очень просто, — возражаю я, — а простота, знаете, хуже воровства…
Красавчик молчит, а мне нужно через пиджак ему сердце проколоть, чтобы очнулся он как-то, хоть на мгновение. Я говорю:
— Мертвых нельзя оскорблять. Это — не сторонние трупы, это — останки людей, их нужно в порядок привести — обмыть, одеть и поклониться им, иначе мы с тобой одичаем, озвереем, понимаешь? Мама у тебя есть?
Он вздрогнул, а я смотрю ему в глаза, в нутро самое, держу его. Он говорит:
— Я никого не оскорбляю, я по закону…
Но вижу — смущен немного.
—А ты у мамы спроси, — я говорю, — расскажи ей про этих мертвых, и спроси у нее: мама, я правильно делаю?
Все же он — кавказский человек, у них осталось кое-что, и мама у них не проходная пешка пока. Но грешное с праведным он не желает мешать, не с руки ему, он так и сказал:
— Не смешивайте, это разные вещи…
— А мы с тобой не инструкцию обсуждаем, мы принцип сейчас определим.
— А эти все принципы мне зачем? У меня как раз инструкция.
— Так ты что, беспринципный человек? Еще похваляешься?
Он снова замолчал — молодой совсем Красавчик, необъезженный. Я его дальше работаю, я говорю:
— Ты ведь не санитарочка из морга, институт, небось, заканчивал, философию учил, диалектику… Все связано-завязано, и принципы, конечно, это главное — основание и начало. А без них ты — робот бессмысленный. Чудовище механическое. Куда тебя занесло? Подумай, мертвых ты уже осквернил, ты их покой оскорбил.
(В глаза, в глаза мне смотри, почувствуй, ощути… И гвоздиками — в зрачки ему и за мякоть. Оно вместе идет, волнами, с яростью и тоской. Одни слова не подействуют — уйдет он от слов одних, отмахнется с усмешечкой даже, но от волны не уйдет. А в моем наборе хамелеона и душу живую неповрежденную иной раз выпустить можно, конечно, ежели в масть.)
Красавчик опять молчит, а мне нужно без остановки — дальше, пока волна идет — хлестать его, захлестнуть, опрокинуть, а там видно будет. И я в марше разворачиваюсь на Юрия Сергеевича и благоговейно о нем. А он этого не любит, но что делать, игру принимает, и позу, естественно, и жест: немного величия и державы подзапустить, маленько бронзы добавить, а усталость — своя собственная, родная — вот и образ готов.
— Посмотри на директора, — говорю я, — это же хирург великий, замечательный, он мою дочку оперировал, а я знаю, кому ребенка доверить. Ему в живот еще залезать, а ты ему душу рвешь. А рука если дрогнет? (И глазами веду, и Красавчик за мной глаза ведет на пальцы его быстрые, цирковые, очень выразительные и автономные совершенно. Они как-то отдельно своей жизнью живут, словно коты на улице.)
Мой Красавчик туда уставился невольно, а я дальше ему в унисон:
— Эти руки надо беречь, они людей спасают, цены им нет.