Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
Столовая близ монастыря. Сэров. 1903 г.
Что ж, ничего не скажешь, хороша собой. Можно сказать, красавица, с таких портреты пишут. Рослая, статная, черты лица крупные, словно резцом искусным вырезанные, лоб открытый, губы цвета спелой вишни, глаза чуть раскосые, с поволокой и брови соболиные. К тому же и стан тонкий, и грудь высокая, и осанка, и походка – всем взяла. Лебедушка, пава, ему ох как люба.
Только вот поговаривают о ней…раныне-то он значения не придавал, мимо ушей пропускал, а теперь вспомнилось, да так ясно, что
Сергей Васильевич призадумался: отказаться, может, пока не поздно, повернуть оглобли? Однако взыграло в нем лихое упрямство – он и повернул бы, но кони ретивые и норовистые попались. Сергей Васильевич решил, что невеста его дурит по молодости, пока в девках ходит, под родительской опекой и лаской. А как станет женой, хозяйкой, семейные заботы одолеют, да дети пойдут, вся дурь-то с нее, словно хворь, сойдет.
И такое ему к тому же подумалось: а может быть, в женихах разборчивая, нарочно на себя напускает? Комедию ломает, самых-то незадачливых высмеивает, вышучивает, отваживает?
И вот пожаловали они с крестной на смотрины. И Макаровна с ними увязалась, чтобы чего не прозевать, своего не упустить: то за спину спрячется, то из-под локтя выглянет, то вперед норовит забежать. Постучались – сразу открыли, словно давно поджидали. Шапку снял, на иконы перекрестился, хозяевам со всем уважением поклонился. Те – ответный поклон, все как положено, чинно, честь по чести. Вывели к нему невесту, а та как неживая: сама шагу не ступит, рукой не шевельнет, не улыбнется, слова не вымолвит. Понукать приходится, шипеть ей в ухо по-гусиному: «Гостя-то уважь. Будь поласковее». Молчит и не шелохнется, будто остолбенела. Будто мыслями не здесь, а где-то далеко, за тридевять земель. Крестная в пол смотрит, носки туфель разглядывает, бусы на шее перебирает или по сторонам озирается. Матери неловко за дочь, не знает, куда глаза спрятать, и каждым жестом, каждым взглядом – оправдывается, заискивают перед гостем: «Уж простите, не обессудьте, не прогневайтесь».
Но Сергей Васильевич всем своим видом ее успокаивает, внушает, что, мол, при знакомстве, при первой встрече всегда так бывает. А как же иначе. На то и невеста, чтобы жениха встречать со стыдливостью и застенчивостью. Потупившись, в пол смотреть. К горячим щекам ладони прикладывать. Поэтому еще хорошо, что и вовсе не сбежала, в чулане не спряталась. Ничего, дайте только наедине с ней остаться, рядышком усадите, занавеску задерните: уж он сумеет ее расшевелить, кровь-то в ней сразу заиграет.
Но и наедине все старания оказались напрасными. Сколько он ни пытался ее рассмешить, ни шептал ей на ухо шуток и прибауток, она лишь скучающе отворачивалась. Правда, иногда улыбалась чему-то, но так, что зябко, тошно, нехорошо ему делалось, не по себе от ее улыбки. Казалось, она о нем что-то тайное знает, для него самого неведомое. Знает, а не скажет – только подразнит.
За столом же и вовсе отчудила: стала цветочки на платье вышитые чаем поливать, да еще со старанием и подчеркнутой заботой. Поливать и радоваться этому своему серьезному, осмысленному занятию. Радоваться так, словно все прочие занятия по сравнению с ним – так, игрушки, пустая забава. Да еще и удивляется при этом, что они не радуются вместе с ней: цветочки-то какие. Гляньте, на целый букет хватит.
«Дура!» – подумал Сергей Васильевич и уж хотел – прощайте хозяева – шапку в руки и за дверь, но сдержал себя.
Сдержал, наверное, из того же упрямства. Снова подумал: «Хоть и дура, но ведь хороша собой, красавица. А может, и не дура вовсе – так, придуривается».
И – несмотря ни на что (крестная, да и другие, всеми силами удерживали, отговаривали) – решил, отчаянная голова, жениться. Решил так, словно воды из проруби зачерпнул и на себя разом
вылил, чтобы сердечный жар остудить. Или – того лучше – сам в прорубь бросился.Глава седьмая. Безумная Палага
Безумная Палага – не единственное прозвище Пелагеи: звали ее также – Второй Серафим. Первое прозвище свое она получила за юродство, – получила от тех, кто особо не задумывался, что там скрывается за ее отпугивающим внешним обликом, нечесаными космами, выпирающими ключицами, косноязычием, одичалым взором и всяческими выходками, выкрутасами – непотребными, вызывающими жестами и поступками. Безумная и безумная – что с нее взять. Так могли думать соседи, прохожие на улицах, ожидающие седоков извозчики, скучающие без дела парикмахеры и приказчики в лавках. Могли – и полицейские в участке, где Пелагею по настоянию мужа однажды жестоко, безжалостно (лопнувшая кожа свисала клочьями, окровавленными лоскутами) высекли за упрямство и своеволие.
Да и мало ли кто так думал, ведь подобный взгляд был привычен для простого обывателя. Обыватель называет безумием все, что противоречит здравому смыслу, нарушает принятые нормы и что в конечном итоге по смутно угадываемой (потому-то юродивых все же опасались, побаивались: а ну как скажет – и сбудется) сути своей не от мира сего, праздного и глумливого, а от горних высей, пределов небесных, недоступных, осиянных невечерним светом.
А вот вторым прозвищем наградили Пелагею явно не соседи, не извозчики и не парикмахеры, не праздный и глумливый люд – так разительно оно отличалось от первого. Вторым Серафимом могли назвать ее лишь люди духовно опытные, умудренные, способные постичь самую суть юродства, – дивеевские старицы, монахини. Им чутье подсказало связать вместе два имени, они уловили преемственность между Серафимом и Пелагеей, и даже больше, чем преемственность: данное Пелагее прозвище непосредственно уподобляет ее Серафиму.
Если вникнуть в него, это прозвище, Пелагея вовсе не последовательница, продолжательница, ученица (собственно, у старца и не было непосредственных учениц и учеников), а – именно Второй Серафим. Вот как он есть отче Серафиме с рукой, прижатой к груди, кроткой улыбкой и ласковым взором, так и она – отче, недаром опекавшую ее дивеевскую сестру Анну Пелагея батюшкой всегда называла. Именно батюшкой, а не как-то иначе, ведь в зеркальном отражении, по сходству с Серафимом, уподобленности ему батюшка – это она сама. Но об этом молчок, ни слова, тайну доверить никому нельзя, неискушенную же Анну батюшкой назвать, пожалуй, можно – вот Пелагея и называет, величает, кличет.
Иными словами, Пелагея не просто далеко продвинулась на пути, заповеданном Серафимом, а неким образом восприняла, претворила в своей личности его духовное естество. Претворила, несмотря на то, что у них все, казалось бы, столь разное, непохожее. Он – монах, затворник, старец, услаждающий всех мудрым учительным словом, проникновенной беседой, отеческим наставлением, а она – безумная Палата, юродивая, способная лишь на бессвязные выкрики и косноязычные речи. И все-таки второй после него стала именно она, а не кто-нибудь из Саровских иноков, окружавших Серафима. Да, Пелагея – Второй Серафим: тут все надлежит понимать не образно, не иносказательно, а как есть буквально.
Поэтому он и является ей так, что и другие различают, угадывают, слышат его голос, и разговаривает она то ли с ним, то ли сама с собой: «И частенько таки бывали ей подобные посещения свыше. Вот уж в 1884 году незадолго до смерти, по обыкновению, лежу я на лежанке ночью и не сплю; она, тоже по обыкновению своему всегда не спать ночи, сидит на любимом своем месте, на полу у печки. Вот слышу я: пришел к ней батюшка Серафим; слышу я голоса его и ея; и долго так говорили они. Я все слушаю, да слушаю; хочется, знаешь, узнать; а всего-то расслушать не могу; только понимаю, что все об обители толкуют. И нашу матушку настоятельницу помянули; это-то я хорошо разобрала» (рассказывает сестра Анна).