Дневник (1901-1929)
Шрифт:
Туго пишется Федора — не скучна ли она? Боюсь, что нет настоящего подъема. На каждого писателя, произведения которого живут в течение нескольких эпох, всякая новая эпоха накладывает новую сетку или решетку, которая закрывает в образе писателя всякий раз другие черты — и открывает иные.
29 марта.Мура услыхала из моего разговора с Гэнтом об экспериментальном И-те проф. Цавлова. Я сказал, что там режут собак и мышей — и объяснил зачем. Это произвело на нее колоссальное впечатление: она около получасу размышляла вслух на эту тему.
— Сереньких мышей можно (резать), сереньких не жалко, оттого что они нехорошие, а белых не надо, они очень хорошие. И проч.
Вчера утром в 11 ч. умер Поляков, с которым я много виделся в Сестрорецке. Милый, добрый, жизнелюбивый человек,— он был великолепный горловой врач, и вследствие этого его
Вчера впервые показал Клячке «Федорино Горе». Ему нравится. Он советует художника Твардовского, у которого большая выдумка. Попробую. Рассказывал об анекдотах цензуры. Запретили ему в детской азбуке изображение завода и рабочего. Почему? «Рабочий просто сидит и не работает. А завод? Из его труб не идет дым!»
Канарейка:Мне рассказывала писательница Василькова-Килькштет, что у нее имеется следующее удостоверение, выданное ее канарейке: «Сия Канарейка лишена 75% трудоспособности, страдает склерозом, заслуживает пенсии по 10 разряду». Это удостоверение выдали ей по рассеянности: пошла хлопотать и о канарейке и о себе мать Георгия Иванова, очень сумбурная женщина — и перепутала! <...>
1 апреля 1925 г.Спасибо, что прожил еще год. Прежде говорилось: «Неужели мне уже 18 лет!» А теперь говорится спасибо, что теперь мне 43, а не 80, и спасибо, что я вообще дожил до такого древнего возраста. Вчера принял ванну с экстрактом и спал бы как убитый, но разбудила ночью громко плачущая собака, котор., словно по заказу, отчаянно плакала и выла у меня под окнами. Плач продолжался часа полтора. И еще дурной знак: натягивая на себя одеяло, я разорвал простыню сверху донизу.
Читал Добролюбова: какие плохие писал он стихи. И умело пользовался их бездарностью: предлагал их читателю в виде пародии на другие плохие стихи. Напр., на стихи Розенгейма. Говорили: как ловко обличил он плохого поэта. А он и в самом деле лучше не мог. Это очень самоотверженно с его стороны.
Вчера кончил вчерне «Федорино Горе». Сегодня берусь за отделку.
Этот год — год новых вещей. Я новую ручку макаю в новую чернильницу. Предо мною тикают новые часики. В шкафу у меня новый костюм, а на вешалке новое пальто, а в углу комнаты новый диван: омоложение чрез посредство вещей. Не так заметно старику умирание. Наденешь новую рубаху, и кажется, что сам обновился.
От Репина письмо: любовное. Мне почему-то неловко читать. Я так взволновался, что не дочитал, оставил на сегодня 10. С концом «Федорина Горя» не выходит.
6 апреля.Мих. Кристи, председ. Главнауки здешней, во всех своих спичах садится в лужу. Недавно на юбилее Ив. Вас. Ершова в театре сказал: «Правда, вам пора сойти со сцены, п. ч., действительно, вы потеряли голос». А на юбилее Кони: «Вы сделали уже все, что могли, пожелаем же вам мирной и безболезненной кончины». Это рассказал мне сам Кони вчера. Я был у него вечером, просидел l 1/2 часа. Он очень бодр, даже как будто загорел. Я сказал ему это. «Я сижу в Швейцарии»,— объяснил он (т. е. у парадного хода, вместо швейцара). Каждый день около часу дня — он садится у входных дверей на улице. У него болит правая нога — и потому больших прогулок он не предпринимает. Показывал мне фотографии головы Христа, якобы нарисованной в сомнамбулич. сне какой-то девочкой, которая якобы совсем не умеет рисовать. Собирается в Харьков — вместе с Ел. Вас. читать лекции, но боится за судьбу Ел. Вас., ибо в Харькове все знали, что она «буржуйка», «губернаторша» и пр. Рассказал, что Салтыков был ужасный ругатель — и про всех отсутствующих, хотя бы и так наз. друзей, всегда отзывался дурно. Напр., о Лихачеве: Лихач, устраивал в течение многих лет все денежные дела Салтыкова, покупал акции и проч. Предан он был Салтыкову, как собака. И вот однажды Салт. говорит: Экой мерзавец этот Лихачев.— Отчего? — с испугом
спросил Кони.— Да вот уже 3 часа, а он до сих пор не приходит из банка. Должно быть, протранжирил мои деньги, спустил, убежал...Или об Унковском. Тот приезжал к Салт. гостить в деревню. «Зачем приезжал? Дурак! Проиграл мне 300 р. Ст'oило приезжать!» и т. д. <...>
8 апреля.Вчера в час дня у Сологуба: Калицкая, Бекетова, я. Ждем Маршака. Заседание учредительного бюро секции детской литературы при Союзе Писателей. У Сологуба сильно поредели волосы, но он кажется не таким дряхлым. Солнце. Даже душно. Сначала говорил о Шевченко. Сологуб: «Шевченко был хам и невежда. Грубый человек. Все его сатиры тусклы, не язвительны, длинны. Человеческой души он не знал. Не понимал ни себя, ни людей, ни природы. Сравните его с Мистралем. У Мистраля сколько, напр., растений, цветов и т. д. У Шевченко одна только роза да еще две-три. Шевченко не умел смотреть, ничего не видел, но — он умел петь. Невежда, хам, но — дивный, музыкальный инструмент...» Потом пришел Маршак навеселе. Очень похожий на Пиквика.
Калицкая, бывшая жена писателя Грина, очень пополнела — но осталась по-прежнему впечатлительна, как девочка. Она не солидна — почти, как я. Сологуб, всегда во время заседаний истовый и официальный, начал докладывать о субботах в Союзе Писателей. «Субботы у нас предназначены...»
К а л и ц к а я. Нет, Ф. К., здесь не то...
С о л о г у б. Позвольте, я и говорю...
К а л и ц к а я. Я с вами вполне согласна...
С о л о г у б (тоном педагога, который сейчас поставит единицу).Я прошу вас дослушать меня до конца...
К а л и ц к а я. Я знаю, что...
С о л о г у б. Иначе выйдет у нас не разговор, а кагал...
К а л и ц к а я. Да, да. Ф. К., я только хотела сказать...
С о л о г у б (покраснев).Дайте же мне говорить. Замолчите!
Калицкая замолчала, как чугунная тумба. Мы потупили глаза. Вдруг Калицкая сорвалась и убежала в другую комнату. Сологуб остался на месте. Через неск. минут я потихоньку вышел ее утешить. Оказалось, что у нее из носа идет кровь! Сологуб смутился, пошел за ватой... Потом на улице я читал Маршаку свое «Федорино Горе». Он сделал целый ряд умных замечаний и посоветовал другое заглавие. Я сказал: не лучше «Самоварный бунт»? Он одобрил.
Сейфуллина приехала. Звонил мне ее муж, а я все не соберусь.
10 апреля. Пятница.Я забыл записать о Сологубе: он, к удивлению, очень одобрительно отзывался о пионерах и комсомольцах. «Все, что в них плохого, это исконное, русское, а все новое в них — хорошо. Я вижу их в Царском Селе — дисциплина, дружба, веселье, умеют работать...» В среду мы снимались в Союзе Писателей. До прихода фотографа ко мне подошел интервьюэр из «Правды» и спросил: «О чем вы пишете, о чем вы намерены писать, о чем надо писать?» Сологуб сказал: если бы мне задали эти вопросы, я ответил бы: о молодежи, о молодежи, о молодежи...
С «Кубучем» у меня разладилось. Три дня Сапир был неуловим. Но вчера вечером мы на балкончике на Невском договорились до какого-то modus'a vivendi [ 92 ] .
Мне Сологуб неожиданно сделал такой комплимент: «Никто в России так не знает детей, как вы». Верно ли это? Не думаю. Я в такой же мере знаю женщин: то есть знаю инстинктивно, как держать себя с ними в данном конкретном случае — а словами о них сказать ничего не могу. С детьми я могу играть, баловаться, гулять, разговаривать, но пишу о них не без фальши и натужно. Кстати, я высчитал, что свое «Федорино Горе» я писал по три строки в день, причем иной рабочий день отнимал у меня не меньше 7 часов. В 7 часов — три строки. И за то спасибо. В сущности дело обстоит иначе. Вдруг раз в месяц выдается блаженный день, когда я легко и почти без помарки пишу пятьдесят строк — звонких, ловких, лаконичных стихов — вполне выражающих мое «жизнечувство», «жизнебиение» — и потом опять становлюсь бездарностью. Сижу, маракаю, пишу дребедень и снова жду «наития». Жду терпеливо день за днем, презирая себя и томясь, но не покидая пера. Исписываю чепухой страницу за страницей. И снова через недели две — вдруг на основе этой чепухи, изэтой чепухи — легко и шутя «выкомариваю» всё.
92
Способ существования (лат.).