Дневник Саши Кашеваровой
Шрифт:
И вот мы ехали по набережной, и Олег начал рассказывать: сначала была срочная командировка во Владивосток, а он так тяжело переносит разницу во времени, что какие там звонки. Но он обо мне думал, честное слово. И я даже однажды ему приснилась. Олег спал в продуваемой семью ветрами гостинице на берегу Северного моря, и вдруг рассветный морок явил ему мой образ, и я была в белом викторианском платье, со строгим лицом и букетом лилий в руках.
Инфернальная такая Саша Кашеварова. А потом начались проблемы на работе. Такие проблемы, что даже посвящать в их подробности не хочется. Налоговая, ну ты понимаешь (многозначительное покашливание). А потом он возродился из пепла, окреп, выспался и уже собирался сегодня же вечером набрать мой номер, как вдруг узнал меня в странной вульгарной пьянчужке, бредущей по обочине.
Он запарковался у подъезда.
– Ты –
– Но мы же увидимся на этой неделе? Я даже знаю, куда мы пойдем.
– В отель-на-час, вестимо?
– Одно не исключает другого, – он поцеловал мои пальцы. – Из Лос-Анджелеса одна моя хоро-
шая знакомая приехала. Джазовая певица. У нее будет концерт. Пойдем? Надеюсь, ты любишь джаз? Это через неделю.
Вернулась домой и написала стихотворение:
Она сидит на краю стола, болтает ногами, выпрашивает коньяк, Рассказывает бесхитростные дела, такой-то — влюблен, зануда, такой-то – дурак. Она пьет кока-колу, смеется, обмахивает горячие щеки тетрадью, Она носит такое в школу, что русичка вчера почти всерьез назвала ее блядью. Смешно. Я курю и смотрю в окно. Не до нее. У меня – свое. Она пьет кока-колу и плачет, мальчик по имени Гоша Проводил ее дважды домой, и они целовались в прихожей, И он был – ну такой, понимаешь, Маш, ни на кого не похожий, А вчера – понимаешь, мимо идет, да еще с такой наглой рожей И, рыжей дылдой, а у нее – понимаешь? — пятый размер груди. Я говорю ей: все у тебя впереди. Но она не верит, что без мальчика по имени Гоша Впереди может быть вообще что-нибудь хорошее. Ей было четырнадцать позавчера, Она еще и не фамм ни хера, Но считает себя фамм фаталь, Курит в форточку. Смотрит вдаль И не замазывает морщинки с утра. Ей хотелось бы быть не собою, а мною, Чтобы так не рвало на куски весною. Чтобы к телу – шелк, к языку – яд, к ногам — каблуки, Чтобы с подругами обсуждались в прокуренном баре Живые, а не киношные мужики, Чтоб субботние вечера были дурманно легки, А субботние ночи гнили в безжалостном синем пожаре. Я не хочу, чтобы мною была она, Но когда она так отчаянно влюблена, Я становлюсь вдруг самой себе смешна И противна. Но я знаю – пройдет, Когда она попрощается и уйдет, Забрав с собой кока-колу, Оставив лед.22 февраля
А в детстве мне нравилось спрятаться от родителей в магазине и откуда-нибудь из-за угла или из-за вешалки наблюдать, каким растерянным становится мамино лицо, когда ее взгляд упирается в пустоту в попытке найти меня.
У меня была одноклассница, распущенная истеричная девица, которая, чуть что не по ней, начинала угрожать всем подряд самоубийством. Она кричала: «Вот сейчас запрусь в туалете и повешусь!» и математичке, залепившей тройку, и хулигану, вылившему на ее стул клей, и – уже в старших классах – одному несчастному мальчишке, которого угораздило стать объектом ее первой влюбленности.
Однажды так вышло, что на какой-то школьной вечеринке мы оказались в «курилке» (так мы называли один из туалетов на первом этаже, в котором удобно было прятаться от учителей и дежурных
по коридору) вдвоем. Только я, она и единственная сигаретина.Говорить было решительно не о чем. И тогда я спросила:
– Слушай, Оль, а почему ты все время кричишь это «повешусь», в чем прикол? Что ты при этом чувствуешь?
Я ожидала, что она обидится и демонстративно начнет мылить веревку, но Оля, ненадолго задумавшись, ответила:
– Мне с детства кажется, что на меня всем плевать. Я вот возвращаюсь из школы, пытаюсь что-то рассказать матери, а она уткнется в книжку или телик и только говорит: «…угу… угу…» Устает очень. Иногда мне кажется, что я должна умереть, чтобы меня все заметили.
– Тебе, наверное, представляется, как они будут рыдать у гроба, в которым ты красивая, строгая и в белом? Недолюбили, недооценили… – Я затянулась.
– Недооценили… – мечтательно повторила она.
– Но ведь ты этого не увидишь! Тебя уже вообще не будет! Ты никогда не узнаешь, плакали они или нет.
Я ее, Олю, понимала.
В детстве, прячась от мамы в универмаге, я словно играла в мертвеца, получившего шанс увидеть, «как они пожалеют». Растерянность на мамином лице сменялась паникой, и удовлетворенно подмечая, как в ней словно просыпается раненое животное, я чувствовала себя необходимой как воздух. Сейчас, много лет спустя, я понимаю, как это было подло.
Забавная история: однажды я попробовала повторить этот фокус с любовником. Мне было двадцать с чем-то лет, а ему – пятьдесят три. Я была влюблена так, как любят только двадцатилетние – грубо и глупо. Ревновала его к каждому объекту, одушевленному или нет, на котором он задерживал взгляд. Иногда мне казалось, что я готова распотрошить грудь и подать ему к завтраку собственное сердце. Как на каменный алтарь. Он же принимал мои дары не то чтобы снисходительно, но и без полной вовлеченности в процесс. Несколько раз в неделю мы встречались в его квартире, иногда я оставалась на ночь, иногда он водил меня в ресторан или в кино.
И вот однажды, перед тем как отправиться к нему, мы зашли в супермаркет, чтобы купить чего-нибудь к ужину. Он брел с продуктовой корзинкой между рядами, а я тащилась слегка поодаль. Я была веселым молодым щенком, и у меня в голове не укладывалось, как можно тратить столько времени на то, чтобы выбрать вино. Достаточно ведь решить – белое ли, красное, игристое, сухое, сладкое. А он мог четверть часа рассматривать этикетку.
Я решила затеять игру. Спряталась за полку с сырами. Мне очень хотелось увидеть, каким будет его лицо, когда он заметит мое отсутствие. Я надеялась на коктейль ужаса и горечи – мол, неужели она убежала, о, горе мне, старому козлу.
Любовник потащил корзинку к кассе. Я переместилась за стеллаж с фруктами.
Я видела, как он кладет на движущуюся ленту вино, конфеты, упаковку с замороженными улитками… Его лицо было усталым и отрешенным. Я видела, как он складывает купленное в пакет. Принимает сдачу. И – уходит. Уходит прочь. Я поверить не могла, но это действительно случилось – он просто забыл о том, что мы были в магазине вместе. Он очень уставал и вообще был человеком рассеянным. Если бы я терлась рядом, шутила, тормошила его, дергала за рукав пальто – он принимал бы это с лишенной истерики благодарностью. Но я не занимала в его жизни никаких позиций в то время, когда не находилась в его поле зрения.
Это был апокалипсис. Вдобавок моей персоной заинтересовался охранник, которому не понравилось, что девушка в дешевой куртке трется возле лотка с маракуйей.
Наверное, это был самый унизительный момент во всей моей жизни.
22 февраля
Я собиралась на джазовый концерт.
Олег видел меня трижды. В первый раз – в стареньком кардигане, во второй – в невнятных джинсах, сохранившихся еще с журфаковских времен (в последнее время меня редко тянет приодеться ради свидания; почему-то «наряды» и «свидания» оказались разведенными по разным углам разновидностями досуга – самоценными). В третий раз – лучше промолчать, я была похожа на гулящую бабенку из Конотопа.
И вот я стояла перед шкафом и не знала, что выбрать: шелковое винтажное платье Ги Лярош в принтах (я в нем выгляжу богемно и ярко, как завсегдатай мастерской Энди Уорхола) или пыльносерое платье, к которому подходит жемчужная нить, декадентский макияж и загадочный взгляд?
Я люблю наряды. У меня около пятидесяти платьев. Одна беда: воспринимаю каждый акт самоукрашательства как отдельное событие. У меня не получается сделать это обыденностью и вписать в будничную жизнь. Хотя, наверное, пора бы – к сорока-то годам.