Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Снова иду в Художественный театр, на этот раз с Марией Андреевной Ведринской — актрисой. «Царевич Алексей» у них никак не Алексей. Его сыграла Елена Петровна Карякина. Барабанов Н.С. в очках едет в Америку. Здесь же Лужский, Качалов с сыном, Леонидов. Оживленная беседа о претензиях поляков, поведении Грабаря и о деятельности БДТ.
Вечером Б. В. Кулешов. Его прямо «обновил» театр, а он — освещение сцены.
Чудесный, ясный и свежий день, густая зелень листвы. В 11 часов в особняке Морозова. Умиляют «Зимнее утро» Сислея, бульвары Моне. В Сезанне же разочарование. Се ля ви. Ужас от М.Дени. Сплошное поучение Грабаря наконец надоедает. Хранительница вынесла картину Моро, и «влюбленные в “Соборы”» К.Моне встрепенулись от восторга. Но многие вещи нам не показали, они таятся в запасниках. Огорчены бесполезно затраченным временем. Сказалась незрелость вкуса в музейной среде. И как всегда в таких случаях выплыл секрет Полишинеля: в Румянцевском музее инкогнито реставрирует какие-то картины поляк.
Из самовольно захваченных вещей из Академии художеств выставлены в Румянцевском музее 24 июня 1922 года, в комнате перед библиотекой, следующие (названия картин произвольные, не совпадают с каталожными):
Ф.Гварди. Венеция.
К.Коро. Оба пейзажа,
Н.Диаз. Цыгане, кроме того, четыре небольших и два больших этюда. Девочка XVII века, Турчанки, Восход солнца, Луис с собакой.
А.Гийомен. Просека в лесу.
Ш.Шаплен. Ожидание, кроме того, очень хороший портрет дамы.
Э.Мейсонье (оба). В закупочной. Коваль у столба.
А…екан. Автопортрет. Битый заяц и петух. Монах. Турки (не его). Нищие (не его).
Ш.Добиньи. Дома на берегу Сены, кроме — того, один средний и один маленький эскизы.
К.Тройон. Грозовой сюжет с утесом и скотом.
Т.Руссо. Хижина. Вид в Барбизоне.
Г. Робер. Рыбалка.
Э.Делакруа. На берегу Тибра.
Ж.Дюпре. Дубы у дороги.
Ш.Жак. Овчарня.
Ж.Жером. Дуэль.
Эж. Фромантен. Ожидание переправы через Нил.
Ор. Верне. Турок с лошадью. Лошади в лесу.
Э.Изабе. В церкви.
Ж.Милле. Собирательницы хвороста.
Г.Курбе. Море.
А.Гильомен. Дворец в Агре.
Т.Фрер. Пейзаж.
Н.Ланкре. Галантный урок скупой даме.
Ж.Моннуайе. Дама с саком.
И.Бекелар. Страсти Христовы.
Из русских художников мельком увидел П.Федотова, В.Худякова 1837 г., В.Штеренберга «Спорщики», Геймера «Художник под зонтом».
Это нужно:
1. За Левинсоном: получить точный перечень гравюр и рисунков зарубежных мастеров из польских собраний.
Об этом будет речь с поляками 25 июня с Тройницким.
2. За Марка Философова заступился С.Н.Тройницкий. Найти Н.Кондакова и доставить в Эрмитаж.
3. Посетить московских коллекционеров. Недоразумения с Левинсоном.
В последние дни пребывания в Москве в Художественный театр уже не заходил. Утомили бестолковые заседания, на которых так и не решили ни обмен с москвичами, ни возврат польских трофеев. Начались взаимные недопонимания. Слова Войкова в отношении Польши прямо не очень дружественные.
Наша домработница Мотя Шаповалова побывала в КУБУ и выяснила цены на продукты. 4 фунта сахара, которые нам выделили,*по 500 000 рублей за фунт, 8 футов муки по 457 500 рублей.
На рынке цены еще более внушительные.
Сегодня, наконец, собрался с силами и написал письмо заведующему художественной частью Александринского театра Юрию Михайловичу Юрьеву, в котором выразил негодование за напрасно потерянные полугодовые труды в театре, в который, кстати, был приглашен, но отдан на растерзание бестолковым чиновникам.
«Дорогой Юрий Михайлович!
Несмотря на свое отвращение к письмам, все же вынужден Вам писать, ибо наши беседы ни к чему до сих пор не привели. Помните, как я топорщился, как Вы сделали мне честь обратиться ко мне, помните, как я Вам пророчил, что именно то и должно произойти, что сейчас произошло и происходит. Однако задача могла быть и не так трудна. У меня слишком тяжелыйопыт с моей деятельностью в Мариинском театре, и я слишком хорошо успел познать как нашего симпатичного и героического директора, так и всех его аколитов, чтобы рассчитывать на благополучный исход в этом новом случае. Но Вы своей настойчивостью сломали эту косность.
Впрочем, имейте в виду, что я вовсе не иронизирую, когда только что назвал нашего директора симпатичным и героическим. Таким я его считаю всерьез, его обаяние поддается деформации больше чьего-либо (недаром я в нем узнаю многих, но, увы, не всех черт Дягилева). А в его героичности нетрудно убедиться всякому, кто видит его борющимся со всеми стихиями, а среди них с самой страшной — со стихией ничегонеделания и вытекающей из нее деморализации.
Но, дорогой мой Юрий Михайлович, не симпатичность, не героичность — наши друзья. Не манию героичности, что отличает меня от него, чего должен ожидать от Ивана Васильевича (Экскузовича), а именно деятельности, теперь же этого не получается. В случившемся (в нарушении договоренности) Вам могло показаться, что я театру все же нужен, что мной можно даже козырнуть. Вот почему и он принял активное участие в привлечении меня вновь, пойдя на повинную и на все мои условия, на столь для меня долгожданную надежду. Но теперь, когда его захлестывает помянутая стихия, ему требуются усилия и ему не до меня, не до того искусства, которое я представляю. И это до того понятно мне, что я, к собственному удивлению, не нахожу в себе злобы на этого чиновника, уступив его капризу. Я убил свои силы на самую деятельную работу над спектаклем, забросив все свои труды дома. Могу винить только себя, свою слабость, свою недогадливость, а также и Вас, дорогой мой, ибо Вам следовало бы привлечь меня к делу, учесть свойство моего характера и взять меня специально своим исполнителем.
Да, дорогой мой Юрий Михайлович, этого Вы не сделали, что тревожит меня, ибо считали почтенным человеком, опекали как «дедушку» и «патриарха». И вот мне снова приходится переживать весь срам и все мытарства с «Петрушкой» и «Пиковой дамой», то есть я должен конфликтовать, что не в моем стиле. Как можно со мной не считаться, как можно довести все дело до того, что я оказался ненужным, беспомощным и т. д. Разумеется, в глубине души я остаюсь «особа в себе» и вовсе не предосудительного мнения. Но, увы, этого возмущенного сознания своего достоинства не всегда бывает достаточно, и, во всяком случае, я могу быть в претензии на мое твердое одиночество, которым лишний раз подверг испытанию силу моего воздействия на других, благодаря коим я вижу, что я опять, несмотря на все мои достоинства и сознание их, оказался в дураках.
Вынудила меня высказаться сила моего воздействия, благодаря Вам я вижу на себе очень смехотворный дурацкий колпак.
Однако довольно суесловия и перейдем к сути. Дело это в моем совершенном убеждении, что «Мещанин во дворянстве» не пойдет и, во всяком случае, не пойдет в этом сезоне. Зато устроили постановку для кучеров, а нужно культуру театра поднести не как «Дневник сатаны», «Дядюшкин сон» и массу еще другого, не считаясь уже с заказанной и наполовину приготовленной пьесой. Все это в порядке вещей, столь же в порядке и то, что я до тех пор не единым словом не отстаивал интересы «своей» пьесы, молчал во всех тех случаях,
когда нередко назревали обстоятельства, явно зловредные для меня, а, следовательно, и для судьбы театра. Моя постановка, по моему внутреннему убеждению, могла бы его уберечь от нудных парадоксов. С подмостков Александринской сцены раздался бы вечно заразительный смех Мольера, поднесенный без выкрутасов на чисто актерском мастерстве и в приличной обстановке.Но вот, повторяю, я уверен, что этому смеху никак не суждено раздаться, а потому прошу отпустить меня.
Я знаю, Вы будете протестовать. Вас я этой жалобой огорчил, но все же мой этот шаг вызывает чувство облегчения и серьезную настоящую симпатию героизма. Но окончательно затурканная дирекция восхищенно молится на министерство финансов и утешает новых аколитов от «Меблированных комнат королевы», успокаивает, анонсируя «Дневник сатаны», являющийся презентом для гениального Раппопорта, а для остальных спектакль пройдет незамеченным, только иные тоже похвалят дирекцию за разумную экономию. Между тем — более чем своевременно — с этим вопросом накопительства пора покончить. Этой постановкой я хотел залатать все свои издержки за восемь месяцев этого года (я принялся за сочинение эскизов и за разработку текста еще в июне). За все это время я ничего не писал касательно декораций, не сделал ни одного эскиза, я вообще забросил все свои дела (кроме эрмитажных), и с этим теперь пора покончить, ибо я не настолько богат, чтобы бесконечно отдавать даром свое время на подобные пустые затеи. И Вы, дорогой, должны мне облегчить, как вытащить ногу из стремени. Я же этого не осуществлю, от того, чтобы вообще когда-нибудь поставить гениальную пьесу своего любимого автора на сцене Александринского театра, а особенно удивительно, что я сам ее оставляю при Вашем участии под эгидой дирекции. Я мечтал использовать все то, что я придумал, но именно для всего этого теперь не время, и не потому, что мне так обещано, не потому, что в театре не до меня, но для того, чтоб бездарно отнеслись к моей художественной личности, к моему художественному труду, и между тем без этого никакая работа у меня не пойдет. Подождать более сносной обстановки, возвращения в более культурные условия, ждать более сознательного отношения у наших заправил (в частности у нашего симпатичного и героического директора). К тому, что я из себя представляю, что я могу дать театру? Я могу дать довольно много, но, разумеется, не в том, что будет служить чудовищному блудословию, как то: заседания, на которых до моего настоящего художественного авторитета, до удивления, нет никакого дела, и не в том, что буду тратить свои нервы на переговоры с Божидаром, на ожидания обещанных телефонов…
От всего этого умоляю Вас избавить меня и вообще разрешить мне уйти в ту тень (в отношении Александринского театра), из которой Вам угодно было меня вытащить».
Вчера был на собрании в Музее Государственных академических театров. Выслушал доклад управляющего балетной труппой Л.С.Леонтьева. Всего лишь два месяца, как возобновилась деятельность балетной труппы, и она вызвала волну возмущений, создалась, по его мнению, удушающая атмосфера злопыхательства и подвохов. Открытое собрание с приглашением общественности, театрального руководства и сотрудников прессы, которое призвано оживить деятельность балетной труппы, избрало хореографический совет, в который с одобрением и включили меня, узнав о моем намерении участвовать в его работе. Высказывал свои недовольства прессой балетмейстер Ф.Лопухов, которого обвинили в искажении заветов М.Петипа, в попытках ставить балет на музыку симфонии, в частности, Четвертой симфонии Бетховена, названный «Величие мироздания» (танец-симфонизм).
То, что вчера выслушал на балетном собрании и в беседе с балетмейстерами, то сегодня решил обобщить и развеять те тревожные нотки, которые раздавались и звучали в иных речах. Сейчас балетный мир взволнован одним вопросом, который обсуждается на всех собраниях, при встречах. Можно ли касаться классических произведений хореографии, вносить в них свои изменения? Или же надо сохранять их в полной неприкосновенности, как забальзамированные останки, завещанные славным прошлым? Возник этот вопрос в связи с теми «изменениями», которые внес, «позволил себе внести» Ф.Лопухов в двух балетах Петипа, и нашлось немало людей, как среди артистов, так и в публике, которые усмотрели в этих поступках своего рода кощунство, требующее немедленного пресечения.
О моем отношении к вопросу я сейчас выскажусь, но перед тем мне хочется указать на самый факт этих изменений Лопухова, и даже на факт тех толков, которые ими возбуждены, указать как на отрадное признание возвращения к жизни нашего балетного искусства. Ничего подобного два года назад не могло быть. Слишком были все тогда поглощены заботами о хлебе насущном, о том, как бы только пережить (и выжить) грозивший гибелью кризис. Чудом и благодаря усилиям отдельных лиц и значительной части всей корпорации сохранилась наша гордость — наш славный балет, несмотря на всю сложность и на всю кажущуюся хрупкость. Но «еле прозябая» и сохраняя себя «во что бы то ни стало» для лучших времен, балет тогда не являл той трепетности, того горения, той страстности, которые являются настоящей красотой художественного балета. Напротив, ныне видно: трепетность, горение и страстность вновь сделались возможными. Они уже налицо. И если судить по этим симптомам (наблюдателю современности ими пренебрегать не следует), то как будто и самый кризис подходит к концу, смертная опасность, которая ему грозила, исчезает. Выступают уже элементы, жаждущие движения веред, проявляются и такие, которые хотят задержать это поступательное движение. Значит, жизнь возвращает себе свои права, а возникающий спор позволяет, с одной стороны, ожидать от ближайшего будущего волнующих поисков новых художественных истин. Он же гарантирует то, что поиски эти будут проходить под бдительным контролем таких людей, которые умеют с пиететом относиться к тому, на чем они воспитывались и что им даровано счастье художественных наслаждений.
В сущности, в поставленном перед нами вопросе все сводится к этому. Имеются ли у нас подобные элементы, достаточно ли насыщена и богата специальная культура балетного мира для того, чтобы и двигаться вперед, и хранить накопленное? Не может ли обнаружиться и здесь то печальное явление, которому мы бываем так часто свидетелями в разных областях искусства и что вовсе не составляет особенности одной русской (исстари славящейся своей бесшабашностью) жизни, а чем грешит весь балетный мир? Не может ли здесь и обнаружиться то явление, которое в обыденных беседах клеймится словом хулиганство? Не грозит ли и балету все то шарлатанское или гаерское озорничество, которое под знаменем левых исканий действительно разрушает культуру, искусство наших дней и в сугубо безотрадных формах скопляется на подмостках драмы?