Дневник. 1918-1924
Шрифт:
К чаю Шапиро, бывший у меня в 4 ч., в поисках сотни тысяч, необходимой ему для поездки в Москву, оттуда он думает пробраться в Екатеринослав, где должен получить новые документы личности, так как таковые обязательно требуются в Академии художеств, а свои он потерял еще во время пребывания у белых. У меня таких денег не нашлось, и я его направил к И.М.Степанову и к Д.И.Верещагину, в комитет Общества поощрения художеств, предлагая за эту сумму купить у него четыре рисунка. Все остальные работы свои (кроме больших масляных) он оставил на хранение у меня. Он очень понравился Стипу, и действительно, в нем трогает еще искренняя, пламенная любовь к искусству, его пиетет к Врубелю, к Серову, к старым мастерам и вообще все его задатки культурности.
Приходил и Конашевич, принесший две фотографии моей
Татана держат в кровати, и потому он неистово кричит.
Прочел Франса — комедию про немую жену. Не годится. Кока, обещавший матери вернуться в три часа дня, вернулся в 3 часа ночи от Марочки. Акица в отчаянии.
Вместо циклона — пронизывающий все туман и моросение дряни. Ура! В КУБУ выдали 9,5 фунта сахару, дома взвесили, оказалось 8 фунтов. Вероятно, удержали КУБи-сты. Это дар чехословаков или югославов. Репетиция Монахова меня очень тревожит.
В Эрмитаже сообщаю товарищам свой проект — ограничиться сначала устройством в ближайших к Эрмитажу комнатах Зимнего дворца одних французов. Отберем их.
Зашел к Марии Александровне. Она все еще лежит в отчаянии, что болезнь так затягивается. Положение с заключенными без перемен. Оказывается, при опросе Павла Фролова, который продолжает сидеть, все допытывались насчет Ольги Штейнер, так что, несомненно, корень в ней. Но за что же сидит Леонтий, всегда так неодобрительно относившийся ко всему дилетантствующему заговорщическому стилю, бывшему в моде у них в доме, и даже к самым безобидным разговорам на политические темы?
Меня навестил Эрнст, который в ужасе от легкомыслия Зины Серебряковой.
Темнота. По пути в театр меня нагоняет мой гимназический приятель Гриша Калин — седой, но, в общем, еще довольно похож на себя. На сей раз был рад встрече. Он секретарь того учреждения, которое прежде называлось городской думой, и имеет большие связи в Смольном — там отделение городской коммуны. Сын — лоботряс, подтвержденный фиктивной справкой, отлынивает от воинской обязанности. Сам Калин склонен к шуткам и цитирует Диккенса на каждом шагу. Ленина называет гением (попал на его сенсационную речь, произнесенную на каком-то съезде политпросветов), но тут же признал его сумасбродство: себя самого (Ленин) назвал пролетарием, а потом поправился… А речь Ленина действительно как будто интересная — признание полного поражения на всех экономических фронтах. Позже слышал, что в Москве эту (напечатанную) речь полиция срывала со стен и заклеивала. Мне ее не удалось прочесть, хотя я ее усиленно искал. Лишь прочел случайно сохранившийся фрагмент. Аналогичную речь через день или два произнес, говорят, и Троцкий, но я узнал о ней, тоже не читая. Полная уничижений пролетариата, невозможность отступления, ибо надежда на заготовки, — все это передано с чужих слов, отчасти Акицы, потрясенной этой речью, которую прочитала у Марии Андреевны. Обрушивается Ленин на коммунистов, заболевших чванством, взяточничеством, и почти все невежественные, надо-де бороться с волокитой, унаследованной от старого режима, и с чисто национальным явлением — взяточничеством. Что же он не видит, как именно «они» искусственно воспитали и ускорили этот порок, возведя в принцип, что никто не в состоянии жить на свое содержание и все принуждены кормиться так или сяк на стороне. И почему ни слова о других двух, еще более тяжелых и чисто национальных пороках — о маниловщине и о дилетантизме? Не потому ли, что этих пороков он и являлся первосвященником? Эта речь отнюдь не утешает меня (ибо я потерял веру в то, что «они» способны дать жизни жить\) и, напротив, наводит на мысль, что и брюмер у нас невозможен, что «циклон брюмера» разрядится в чисто русскую великую и сентиментальную самоубийственную до конца слякоть! С Калина я взял слово, что он посетит меня.
От репетиции я в некоем ужасе. Впечатление, что я учу баранов и медведей быть людьми. Монахов имеет со мной объяснение насчет финансовой стороны. Торгунов, какой-то важный чин от финансов, чуть ли
не министр финансов по Петербургу, бывший буржуй, сын почтенной коммунистической семьи, но предавшийся коммунистам, советует Монахову повысить цены до 100 000 за кресла первого ряда, ссылаясь на пример Москвы, в частности Художественного театра…Захожу в Эрмитаж. Потом на аукцион в Общество поощрения. Милый корниловский сервиз (у нас остались четыре чашки, и то без ручек) пойдет ниже 400 000.
Вышла моя монография Эрнста. Увы, Александр Бенуа на обложке без «Ъ», а иллюстрации крайне неудачны (краски нет, да и клише перетравили). Общее впечатление мизерное. Но оно, пожалуй, соответствует моему истинному положению в мире.
Дома Гаук, приносит второй номер берлинской «Жар-птицы» и книжку переписки «Мира искусства». Билибин извещает довольно дурацким письмом с еще более дурацким введением обнаглевшего Лукомского, что он начал в Каире, что и там не солоно живется, что арабы — плохие меценаты, что он пишет с двумя учениками огромную картину из византийской истории. После страниц дневника Леонида Андреева, полного паники, — статья о полетах аэропланов… В общем, от текста и иллюстраций веет провинцией. Мы куда зрелее. Под орех отделан портрет мадам Шухаевой Саши Яши, но, боже, какая это глупость. Добужинский (у них Акица была тоже) уже оптирован Литвой.
Захожу в «Кармен» прослушать, что будет петь Ершов, однако пел Куклин. Не нравится мне Марочка — жена Коки, актриса.
Новый скачок цен из-за пошлин.
Начал два вида Павловска — вид на храм Дружбы сверху и Сильвия со статуей Талии для выставки…
Чтение газет стало исключительным делом; между театром и домом — только две витрины.
На репетиции огорчен Монаховым: никакой легкости и никакого не получается веселья. Это злой гувернер, а не Маскариль.
В Эрмитаже рассчитывал встретить корреспондента «Нью-Йорк Геральд», но он побывал вчера, и Зилоти его видел.
Дома Кока рассказывает про Союз — кошмарная путаница. За всего «Рюи Блаза» ему вместо 3 млн заплатят 800 тысяч. Анненков, который напросился рисовать мой портрет, не явился. Заходил к больному Бушену. В гостях у Кати сестра Володи Зеленкова — рослая здоровая девка, одетая по-комиссарски, в кожу. Она бывшая бестужевка и, вероятно, какая-нибудь меньшевичка, ибо ее заставляли принять пост инструктора по районным чрезвычайным отделам. За отказ в два дня изучить инструкцию законов ее засадили на пятнадцать дней в арестантский дом вместе с ворами и фраерами, после этого она согласилась и теперь с успехом хлестаковствует, выведывая от своих же ревизирующих то, что ей надлежит знать.
После обеда Альбер сонный, удрученный тем, что арестовали Кузьмина — отца барышни, привезшей с юга Алика. Играл мне свои стансы. Увы, пальцы у него уже не так гибки. Доктор требует, чтобы Татана держали в кровати…
Стип и Степанов торопят меня с корректурой Эрмитажа, а мне вечером некогда приткнуться, и вечно кто-нибудь придет. Взбесило меня то, что вместо утерянной Степановым обложки Нарбута к «Медному всаднику» он заказал Конашевичу новую, и он сделал на ней виньетку памятника Петра в своей дряблой, развращенной манере.
Рисую оба Павловска. В 11 ч. репетиция с Монаховым, Хохловым и обеими переменами. Ссора Комаровской с Монаховым из-за ее опоздания и записи ее в журнал. Монахов взял благодушный тон и все уладил. Она продала свой перстень за 12 млн.
В Обществе поощрения заседание с Ольгой Федоровной и ее крючконосым, бритым, но довольно симпатичным жидком, Хортоном. Втроем с дочерью они составили проект контракта на издание «Басен» Крылова с иллюстрациями ее мужа Серова.
Прочел милую пьеску Лабиша.
Начал красками храм Дружбы. Сделал для Кедринского две копии костюмов «Мнимого больного», но дам ему оригинал, ибо копия не удалась. Беседа про ЧК, во время того что Зина писала портрет Ати, остроумный.
Приходила Катя вся в слезах, умоляла, чтобы я похлопотал за Колю, письма которого становятся все более похожи на вопль отчаяния и паники.
К чаю Верейский. Он меня рисовал, пока я читал вслух прелестный первый акт пьесы Лабиша.