Дневник
Шрифт:
Могу сказать без преувеличения, что я «посвятил себя» литературе. Для меня литература — это не вопрос карьеры и возможных памятников, а высекание из себя наибольшей ценности, какую только я смогу дать. Если бы вдруг оказалось, что то, что я пишу, ничтожно, то я проиграю не только как литератор, но и как человек. Но Страшевич и ему подобные рассматривают литературу как довесок бытия и его украшение, они склонны терпеть существование литераторов до тех пор, пока, как говорится, не начнется что-то действительно серьезное.
В соответствии с духом этой философии нападали и на Милоша. Ах! Ах! Этот эстет покинул Родину, когда увидел, что не может там писать стихи! Его не касаются
Трусость! Отсутствие патриотизма!
Странная вещь! «Транс-Атлантик» — это самое патриотическое и самое смелое произведение, когда-либо написанное мною. И именно из-за него на мою голову сыплются претензии, что я трус и плохой поляк.
Заметьте, я ведь мог не затрагивать этих моментов моей жизни. Я мог бы написать книгу на совсем другую тему. Никто никогда не выдвигал против меня никаких претензий, которых я сам не вызвал бы на свою голову, публикуя фрагменты из «Транс-Атлантика».
Пусть же вам не кажется, что вы поймали меня с поличным. Это я сам, добровольно и свободно признался в кое-каких своих чувствах… Но обнародование этих чувственных состояний (в наличии которых и вы — наедине с собою, тихо — должны были, наверное, не раз признаваться) не было с моей стороны ни цинизмом, ни бесстыдством. Я мог позволить себе это, потому что имел достаточно веские основания и потому что мною руководило соображение общего блага. Какие же это основания?
Я считаю, что польская литература сейчас берет совершенно другое направление по сравнению с тем, которого она придерживалась до сих пор. Вместо того чтобы стремиться к самой тесной связи поляка с Польшей, она должна скорее приняться за выработку определенной дистанции между нами и Отчизной. Мы должны эмоционально и интеллектуально оторваться от Польши затем, чтобы получить в ее отношении большую свободу действий, чтобы быть в состоянии созидать ее.
Мы должны — считаю я — усвоить чувство временности нашей нынешней польскости. Без него мы не сможем угнаться за миром.
С этим можно и не соглашаться. Это можно опровергать. Только пусть Страшевич не требует от меня, чтобы я служил Отчизне не в соответствии с моим пониманием этого служения, а в соответствии с тем, что он считает правильным.
В таком случае я тоже имел бы равное право назвать Страшевича плохим поляком, поскольку, с моей точки зрения, представляемый им эмоциональный патриотизм нанес нам самый страшный вред, роковым образом повлиял на всю нашу политику и, что еще хуже, — на нашу культуру. Вы только послушайте, что о нас говорят в мире, задумайтесь над тем, как нас воспринимают иностранцы. Мы — примерсудорожного патриотизма.
Таким, как я, Страшевич говорит: «Иди в армию! Сражайся за Отчизну!» А я, если с чем и хотел бы сражаться, так это с Отчизной за мое человеческое достоинство. Но Страшевичу не было нужды агитировать меня на борьбу с Гитлером и на защиту измученного народа в Польше, потому что, вне зависимости от моих взглядов на Отчизну, я знаю и масштабы страданий, и размеры беззакония, и не собираюсь отгораживаться «концепциями», когда творится кровавое преступление.
Но…
Я не скрываю, что, как и Страшевич, я испытывал страх. Но я, может, не столько боялся армии и войны, сколько того, что, несмотря на самые благие намерения, не смогу быть на высоте задачи. Я не для этого создан. Моя область другая. Мое развитие с самых ранних лет шло в другом направлении. В качестве солдата я стал бы катастрофой. И мне, и вам пришлось бы стыдиться такого солдата.
Неужели вы думаете, что если такие патриоты, как Мицкевич и Шопен, не взяли в руки оружия, то сделали это исключительно из трусости? А может быть, скорее потому, что не хотели выставлять себя на посмешище? Видимо, они имели право защищаться от того, что было выше их сил.
Но, может, эти признания ненужны и неуклюжи. Может, довольно было бы сказать, что в момент начала войны у меня была приписная категория «С», а потом, когда я предстал в посольстве в Буэнос-Айресе перед медицинской комиссией, меня отнесли к категории «D».
Довольно алфавита. Предпочитаю закончить, поставив точку над «i».
За Страшевичем необходимо признать его высокое благородство. Я уважаю его добродетели и не отрицаю его заслуг, а еще я понимаю его писательскую драму. Но эта статья попахивает воспоминаниями Пасека. Страшевич призывает осудить Милоша и Гомбровича. Что это значит? А это значит, что вместо серьезной дискуссии снова балаган, разброд и шумиха. Снова письма к «Уважаемому Господину Редактору» от разных болельщиков, дающих выход своей неуемной энергии, протесты, контр-протесты, нападки и подкалывания. Не опротивело ли вам это лягушачье кваканье, исходящее из недвижных вод вашего пруда?
Нет. Меня вы можете судить только после серьезного прочтения моих вещей, в спокойствии и тишине собственной совести.
Воскресенье
С глубочайшим смирением я, червь, признаюсь, что вчера во сне ко мне явился Дух и вручил мне Программу из пяти пунктов:
1. Вернуть польской литературе — безнадежно плоской и раскисшей, слабенькой и боязливой — веру в себя, решительность и гордость, размах и полет.
2. Опереть ее крепко на «я», сделать из «я» ее суверенность и силу, ввести наконец в польский язык это «я»… но подчеркнуть его зависимость от мира…
3. Перевести ее на самые современные пути, но сделать это не потихоньку, а скачком, вот так, просто из прошлого в будущее (поскольку les extr^emes se touchent [68] ). Ввести ее в самую трудную проблематику, в самые болезненные хитросплетения… но научить ее легкости и пренебрежительности и тому, как соблюдать дистанцию. Научить презирать идею и культ личности.
68
Крайности сходятся (франц.).
4. Изменить ее отношение к форме.
5. Европеизировать, но вместе с тем использовать все возможности, чтобы противопоставить ее Европе. А внизу виднелась ироническая надпись: не для пса колбаса!
Суббота
Я пошел туда, где ослепляет блеск. Сначала трехдневная поездка на автомобиле до залитого солнцем городка. Но там кончилась дорога, и 70 километров до эстансии [69] мы летели на самолете.
69
Загородное имение, поместье (исп.).