Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ведь то, что я знаю о своей природе и природе мира, неполно. А это то же самое, если бы я ничего не знал.

[19]

(LA CABANIA [110] )

Вторник

Вчера утром я выехал автобусом, через Никочею, на эстансию Владислава Янковского, которая называется «La Cabania».

Если этот дневник, который я веду уже несколько лет, не на уровне — моем, или моего искусства, или моей эпохи, ни у кого не должно быть ко мне претензий, потому что эта работа, на которую я, возможно, не гожусь, навязана мне обстоятельствами моей эмиграции.

110

Хижина (исп.).

Я приехал в «La Cabania» в семь вечера.

«Дусь» Янковский и его дочери, Мариса и Андреа, Станислав Чапский (брат Юзефа) с женой и дочерью Леной, и Анджей Чапский с женой. Ужин, во время которого я строил рожицы барышням, а те хохотали.

Просторная комната в тихом гостеприимном домике в саду, где я разложил мои черновики, готовясь к сражению с ними. Кто решил, что писать надо только тогда, когда есть что сказать?

Искусство как раз в том и состоит, что пишут не то, что можно сказать, а нечто совершенно неожиданное.

Суббота

Нет океана, его сверкания, соли, ветров. В отличие от Хокараля, здесь — спокойствие. Тишина и отдохновение. Самое главное, что здесь меня покинуло одиночество. Вечером, под лампой, семейная атмосфера, какой я не видел шестнадцать лет. Гуляю по пампе, которая здесь, как всегда пастельная и громадная, обрамлена эвкалиптами, купами деревьев. Вдали — горная гряда.

Что меня всегда поражает в аргентинской деревне: нет крестьян, нет фольварочных [111] слуг. На пространствах, которым в Польше понадобилось бы множество рук, никого. Пашет один человек, на тракторе. Он же жнет, молотит и даже засыпает зерно в мешки, передвигаясь по полю на мотокосилке, которая одновременно и молотилка. В итоге с обслуживанием этих полей, большого количества крупного рогатого скота и коней справляются несколько всегда неспешных «пеонов» [112] . Благодать, никакого сравнения с той брутальной деревней, где человек либо пан, либо хам.

111

Фольварк — в Польше помещичье хозяйство, небольшая усадьба, хутор.

112

Батраков (исп.).

Экзистенциализм.

Мне хотелось бы разделаться с беспокойствами, охватившими меня в Мар-дель-Плата. Некоторые вещи я обязан записать, чтобы они стали более связными.

Понедельник

Экзистенциализм.

Я не знаю, каким образом экзистенциализм мог бы превратиться в моих руках в нечто более значительное, чем игра в серьезность, в смерть, в самоуничтожение. Мои мысли об экзистенциализме я записываю здесь не из уважения к собственному мнению (дилетантскому), а из уважения к собственной жизни. Описывая, насколько это получается, свои духовные приключения (как будто речь идет о моих телесных приключениях), я не могу не упомянуть о двух неудачах, постигших меня: экзистенциалистской и марксистской. Крушение экзистенциалистской теории я отметил в себе недавно, рассказывая о ней в моем философском кружке… contre coeur [113] , как о чем-то уже мертвом.

113

Здесь: скрепя сердце (франц.).

«Фердыдурке» я писал в 1936–1937 годах, когда об этой философии еще ничего не было известно. Но несмотря на это «Фердыдурке» — вещь экзистенциалистская до мозга костей. Критики, помогу вам сделать вывод, почему «Фердыдурке» вещь экзистенциалистская: потому что человек творится людьми, потому что люди друг друга формируют, это и есть экзистенция (существование), а не эссенция (существо/суть). «Фердыдурке» — это экзистенция в чистом виде, то есть ничего, кроме экзистенции. Поэтому в этой книге фортиссимо играют практически все основные экзистенциальные темы: становление, созидание себя, свобода, страх, абсурд, небытие… С той лишь разницей, что здесь к типичным для экзистенциализма «сферам» человеческой жизни (повседневная и подлинная жизнь Хайдеггера, эстетическая, этическая и религиозная жизнь Киркегора или «сферы» Ясперса) присоединяется еще одна сфера, а именно — «сфера незрелости». Эта сфера, или скорее ее «категория», это вклад моей частной экзистенции в экзистенциализм. Скажем сразу: это меня более всего отдаляет от классического экзистенциализма. Для Киркегора, Хайдеггера, Сартра — чем глубже сознание, тем подлиннее экзистенция, напряжением сознания они измеряют, насколько искренне, насколько реально переживание. Но только ли на сознании строится человечество? Или, может, скорее сознание, это напряженное, предельное сознание возникает не между нами и не из нас, а является продуктом усилия взаимного совершенствования в нем и утверждения, чем-то таким, к чему философ принуждает философа? А поэтому не является ли человек в частной реальности своей своего рода ребенком, всегда находящимся ниже своего сознания… но которое он ощущает в то же время как нечто чуждое, навязанное и несущественное? Если бы дело обстояло так, то скрытое детство — это та самая потаенная деградация, готовая раньше или позже взорвать все ваши системы.

Не стоит зацикливаться на «Фердыдурке», которая всего лишь цирк, а не философия. Однако факт остается фактом, что я еще до войны нашел собственный путь в экзистенциализм, то есть был как тот кот, который гуляет сам по себе. Так почему же, когда я позднее познакомился с теорией, она мне не пригодилась? А теперь, когда экзистенция моя, становясь с каждым годом все более ужасной и смешанной с умиранием, призывает меня, заставляет стать серьезным, почему эта серьезность мне ни на что не годится?

Может быть, я и простил бы этим профессорам заворот их мозга, который не хочет мыслить, их скачки из логики в нелогичное, из абстрактного в конкретное и наоборот, их мышление, изрыгающее мысль, которая на самом деле «является тем, чем она не является, и не является тем, чем является» — вот как глубоко заходят раздирающие ее противоречия. Саму себя разрушающую мысль, производящую такое впечатление, что мы пользуемся руками для того, чтобы отрубить себе руки. Их произведения — это крик отчаянной импотенции, блестящее выражение фиаско, а битье головой о стену становится здесь единственным доступным методом. Но я простил бы им и это, оно мне даже подходит. Однако перешел бы в рабочем порядке к претензиям чисто профессиональным, которые предъявляют им их коллеги по профессии, а претензии эти касаются, например, соотношения субъект-объект, или же их перегруженности классическим идеализмом, или их «внебрачных» связей с Гуссерлем. А поскольку я уже привык к тому, что философия должна быть провалом, и уверен, что в этой области мы можем располагать только отрывочными знаниями, я понимаю, что наездник, который сядет на этого коня, обязательно упадет. Нет, я не слишком требовательный. Я не прошу дать эпохальные

ответы на эпохальные вопросы, я удовольствовался бы на худой конец и диалектическим шматком истины, который на какое-то время обманул бы голод. Вот именно, если бы это могло меня успокоить хотя бы на время, я не вздрогнул бы даже перед такой пищей — выблеванной.

Я бы тем более легко удовлетворился этим, что, надо признаться, философия эта, обанкротившаяся уже в исходных своих положениях, становится тем не менее необычайно продуктивной и обогащающей как попытка самой глубокой систематизации нашего знания о человеке. После того, как будет отброшена эта своеобразная схоластика, спекулирующая в абстракции (то, что экзистенциализм ненавидит, но чем живет), останется нечто очень важное, конкретно важное, практически важное: определенная структура человека, возникшая в результате самой глубокой, доведенной до предела конфронтации сознания с существованием. Разные тезисы экзистенциалистов, возможно, окажутся профессорским пустословием, но человек экзистенциальный, такой, какого они увидели, останется большим завоеванием сознания. Наверняка бездонная модель. Однако, падая в эту пропасть, и зная, что не долечу до дна, я буду понимать, что эта бездна мне не чужая, что это — бездна моей натуры. И, быть может, эта метафизика человека и жизни так ни к чему и не приведет, но она — неизбежная необходимость нашего развития, нечто, без чего мы не достигли бы определенного нашего максимума, она — то высшее и самое глубокое усилие, которое мы обязаны были совершить. А сколько свободных интуиций, которыми наполнено пространство, которыми мы дышим и которые чуть ли не каждый день на меня слетали, я нахожу здесь вплетенными в систему, организованными в безнадежно ущербное целое, едва дышащее, но том не менее целое. Каким бы экзистенциализм ни был, он базируется на присущем нам беспокойстве. Он позволяет вырваться нашему метафизическому dernier cri [114] . Уточняет для нас нашу последнюю полуистину о нас. До такой степени уточняет, что человек Хайдеггера или Ясперса должен заменить другие устарелые модели, он навязывается воображению, определяя наше самочувствие в космосе. И тут экзистенциализм становится грозной и достойной силой в ряду тех великих актов самоопределения, которые время от времени решают, как должно выглядеть человечество. Вот только вопрос: надолго ли хватит нам этой последней модели? Ведь темп наш ускорился, и в результате этого дефиниции становятся все более легкими и воздушными…

114

Последний крик (франц.).

Мучительно неясно и напряженно мое отношение к экзистенциализму. Я хоть и придерживаюсь его, но в то же время не верю ему. Он врывается в мое существование, а я не хочу его. И не я один нахожусь в таком положении. Странно. Философия, призывающая к правдивости, уводит нас в гигантскую ложь.

Вторник

Мы рассказывали друг другу свои сны. Ничто в искусстве, даже самая вдохновенная мистерия музыки, не может сравниться со сном. Художественное совершенство сна! Как же много знания дает этот ночной маэстро нам, дневным производителям мечты, художникам! Во сне все беременно страшным и непостижимым значением, там ничто не лишнее, все берет нас глубже и доверительней, чем самая распаленная страсть дня; отсюда урок: художник не должен ограничиваться днем, он обязан добраться до ночной жизни человечества и искать его мифы, символы. И еще: сон разрушает реальность прожитого дня, вытаскивает из нее какие-то обрывки и бессмысленно укладывает их в произвольный узор, но для нас эта бессмыслица как раз и представляет самый глубокий смысл, мы спрашиваем, во имя чего в нас уничтожен здравый смысл; заглядевшись на абсурд, как на иероглиф, мы пытаемся расшифровать его разумное основание, о котором мы знаем, что оно есть, что существует… Так что искусство тоже может и должно разрушать действительность, раскладывать ее на элементы, строить из них новые бессмысленные миры; в этой произвольности скрыт закон, нарушение смысла имеет свой смысл, уничтожая смысл внешний, безумие вводит нас в наш внутренний смысл. И сон показывает весь идиотизм того требования, которое предъявляют искусству некоторые слишком классические умы, что, дескать, оно должно быть «ясным». Ясность? Его ясность — это ясность ночи, а не дня. Его ясность такая же, как у электрического фонарика, который выхватывает из мрака один предмет, погружая остальное в еще более непроглядную темень. Оно должно быть (за границами своего света) темным, как оракул Пифии, с закрытым вуалью лицом, недосказанным, переливающимся множеством смыслов и более широкое, чем смысл. Классическая ясность? Ясность греков? Если вам это кажется ясным, то лишь потому что вы слепы. Идите в ясный полдень как следует рассмотреть самую что ни на есть классическую Венеру, и вы уведите самую черную ночь.

Дусю снился епископ Красицкий, который, однако, при более близком рассмотрении оказался Виткацием. Виткаций сделал губы трубочкой, которая вытянулась в мордочку, и этой шелестящей мордочкой он выразил пожелание, чтобы ему сочинили стишок «ш», стишок «ш-ш». Дусь стал шишковатым и шиповатым и стал складывать поэму, от которой несколько строф осталось у него в памяти после того, как он проснулся.

Шептались В камышовом шалаше Шлёмы Шакала Щепан Совизджал [115] и Шимон Шовиспон…

115

Совизджал — под таким именем в польской литературе закрепился Тиль Уленшпигель.

Совизджал, Шовиспон… В Совизджале преобладание гротеска, но в Шовиспоне гротеск становится грозным, у него вырастают когти… Великолепие этих имен, которые долго преследовали меня!

И тут я вспомнил и прочел стишок, который Виткаций сложил обо мне и в котором можно углядеть своего рода пророчество (тогда, еще до написания «Фердыдурке», ни я сам, ни кто другой не мог знать, что незрелость станет моим cheval de bataille [116] ).

Имя было ему Витольд, Гомбрович фамилия его, На вид ничего особенного, да и так вроде всё ничего, Но была в нем дикая странность, не осознающая себя. Неплохой жеребенок вырастет из этого коня!

116

Боевым конем (франц.).

Поделиться с друзьями: