Дневники 1930-1931
Шрифт:
Революция создает женщину колхоза, которая отличается от рабочего-мужчины только тем, что имеет свободных четыре месяца: два перед родами и два после родов. И нет никакого сомнения в том, что в дальнейшем рационализация половых отношений доберется до полного регулирования процесса зачатия и рождения рабочего человека, как это происходит у пчел. Мы себе это не можем представить, потому что мы выросли в «буржуазном обществе» и думаем, что вавилонская башня рухнет непременно. Говорят, однако, будто европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт для примера социалистам всего мира. Допустим же, что мы так и будем долго-долго с ворчанием и злобой идти по генеральной линии; так мало-помалу мы все, ворчуны, перемрем и вырастут настоящие пролетарии, у которых будет новое против нас чувство…
Это, конечно, матери воспитывали у нас чувство собственности,
К. Леонтьев:
«Только созданное для себяи по-своемуможет послужить и другим» {116} .
Вот образец прежнего мироощущения.
У него же можно найти бесчисленные издевательства над «религией человечества». К сожалению, он не допускает осуществления. Несерьезно. Надо отнестись без раздражения… с уважением…
11 Июля. День роскошный солнечный и насыщенный влагой от прошлых дождей.
Ездил в Москву. Пришло в голову по пути:
наша революция, начав с разрушения общеизвестного, внешнего и близкого всем — войны, аграрных отношений и т. п. мало-помалу углубляется, и в нынешнюю зиму добралась до разрушения интимнейших ценностей человеческой жизни — детства, как оно сложилось в нашем понимании за десятки тысяч лет существования человеческого рода, брачных отношений, материнства и т. п. Этот разрушительный процесс, которому теперь поставлена задача войти в берега созидания, конечно, само собой устремляется и к ценностям идеологическим, возникающим на существе нашей родовой и всякой общественности, и может быть, и в свою очередь, породившую общественное прошлое человечества.
Как можно это разрушить в какой-то десяток лет, притом не имея никаких средств доказать людям, что, думая иначе, мы лучше будем жить. Напротив, мы живем все хуже и хуже, революционные лозунги и понятия все больше и больше густеют в своем содержании. Но вот замечательно: и эти явно пустые слова, прикасаясь к интимно-вечному человечества, имеют какое-то свое действие, это интимно-вечное после, казалось бы, отвратительного прикосновения революции, в сознание является как новый материал для переработки и после нескольких болезненных и напряженных усилий мысли и воли продвигается вперед, очищается и встает новым и ярким, как запыленная в засуху озимь блестит после дождя. Вот в этом есть революция: являясь как зло, она, в конце концов, творит добро. И еще вернее сказать: революция присоединяет к творчеству жизни самое зло.
Из Москвы приехал измученным и голодным. Самое ужасное для меня — это очереди. С утра часа за два до открытия магазинов стоят перед закрытыми дверями очереди «охотников». Это кадры, вероятно, состоят из тех служащих, которые пользуются своим выходным днем для покупки чего-нибудь, все равно чего, всякий товар в отношении наших падающих в ценности денег — валюта. Вероятно, среди них много и прежних торговцев. И вот эта причина валютность каждого товара и порождает, вероятно, то следствие, что в магазинах все пусто. Кончиться это должно нормировкой всего, значит, концом денежной системы.
Выбрал самую видную столовую как раз против Съезда в Метрополе. Там была очередь к кассе и у каждого столика, кроме обедающих, стояли в ожидании, когда счастливцы обслуживаемого столика, кончат есть. Переполнение столовой объяснили мне тем, что дома никак ничего нельзя сделать, все от домашнего стола выскочило к общественному. Я простоял в хвосте долго и, услыхав, что все спрашивают «гуляш», спросил это себе. «Еще и потому, — сказали мне, — сегодня много здесь обедающих, что сегодня мясное блюдо — гуляш. — Значит, — спросил я, мясное не каждый день? — Нет, — ответили мне, — мясное раза два в неделю, в остальные дни «выдвиженка».
Выдвиженкой называли воблу.
Простояв у кассы, я стал к одному столу за спину обедающих и мало-помалу дождался. Потом очень долго ждал официанта, не мог сердиться на него: человек вовсе замученный. Гуляш оказался сделан из легкого (лошади?) с картошкой, в очень
остром соусе. Есть не мог, а стоило 75 к. Спросил салат «весну», в котором было 1/4 свежего огурца, редька и картошка в уксусе и на чайном блюдечке. Это стоило 75 к. и кружка пива 75, итого за 2 р. 25 к., истратив 1 1/2 часа времени, я вышел с одной «весной» в животе. Поехал на вокзал и, проделав там то же самое, достал хвост страшно соленого судака. Обидно, что после всего встретился человек, который сказал, что в Охотном ряду есть ресторан, в котором за «страшные деньги» можно пообедать по-настоящему, даже с вином. Я бы не пожалел никаких «страшных денег», чтобы только избавиться от очередей. Эта еда и всякие хвосты у магазинов самый фантастический, кошмарный сон какого-то наказанного жизнью мечтателя о социалистическом счастье человечества.В беседе с Тихоновым пришел к заключению создать книгу «Михаил Пришвин. Очерк».
Критико-биографические статью напишу сам.
Писатель Михаил Пришвин более четверти века (1905–1931) своей литературной деятельности посвятил очерку. Он является у нас, и вероятно во всем мире, первым «очеркистом», потому что едва ли найдется еще где-нибудь на свете даровитый писатель, ограничивший свое творчество исключительно очерком.
Правда, у Пришвина есть большой роман «Кащеева цепь» {117} , есть множество рассказов и литературных новелл, даже есть пьеса для чтения «Базар» {118} и поэма «Девятая ель» {119} , но мы беремся доказать, что и роман его и рассказы, и пьесы, и поэмы являются очерками, насыщенными поэтическим содержанием.
В критических статьях иногда встречаются ссылки на «пришвинский очерк», который этим сами критики хотят выделить от других обыкновенных очерков. Нам думается, что в пришвинском очерке нет существенной разницы от других, кроме, конечно, особенного мастерства, обретенного автором в течение четверти века, не выпустившим свой недюжинный талант из рамок обыкновенного очерка.
12 Июля. Дождь весь день. Я в Москве. Нашел обед в Савойе, выпил водочки 3 рюмки, кофе, стоило 10 руб., играл отличный оркестр, а все люди ели в столовой обыкновенную воблу. Большего контраста трудно себе представить. Вероятно, скоро дадут какое-нибудь утешение, иначе работать нельзя и просто жить очень трудно. Впрочем, разговоров о перемене, предчувствий, соображений никто не высказывает, как-то не до того.
Очерк.
Если взять большие тяжелые литературные формы, былины и саги, где личность автора исчезает, и мир, изображенный им, приняв в процессе творчества в себя свет своего творца, является читателю как сам по себе, независимо от своего создателя. И если взять, с другой стороны, песенки и частушки современности, где автор живет и умирает как поденка, не обращая внимания на какой-то высший мир — то между этими тяжелыми и легкими формами эпоса и лирики расположены и все другие формы письменной словесности: романы, рассказы, новеллы, поэмы и очерки. Правда, иная частушка бывает чуть ли не предметнее, чем былина, и, наоборот, в иных отступлениях эпическое произведение бывает очень субъективно — какая частушка и какая былина! Но тем не менее, одна форма является сосудом скорее для предметного, другая — гораздо больше подходит для выражения личного. В какой же род поставить нам очерк? Трудно ответить на этот вопрос, потому что очерки бывают разные, скорее всего надо ответить так: бывают очерки высокохудожественные, но сам по себе очерк, как форма литературного произведения, вовсе не существует, потому что сразу же возникает сомнение, является ли вообще очерк формой литературы художественной, как новелла или поэма. Правда, если бы Маяковский, один из самых признанных у нас поэтов современности под каким-нибудь своим произведением написал «очерк», мы все бы подумали, что Маяковский выступил в нем не как поэт. С другой стороны, однако, если представить себе у Пушкина то же самое, то подумаем, что, возможно, у Пушкина его «очерк» явится поэтическим произведением. Есть очерки этнографические, географические, но возможны очерки кристаллографии, истории и т. п. Эти произведения обыкновенно потому называются очерками, а не трактатами, что больше относятся к литературе, чем к науке. Можно сказать, что всякий очерк является промежуточной литературной формой, в которой поэтический локомотив эпоса или же лирики, все равно, тянет за собой грузовой поезд с скромным научным или эпическим содержанием.