Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
14 декабря в мировом суде разбиралось дело о "беспорядках в Малом театре". Привлекалось большое количество лиц, преимущественно молодежи, но были и такие, как, например, известная петербургская портниха Эстер, которая в негодовании запустила на сцену свой бинокль. На скамье подсудимых очутилось несколько десятков человек.
После этого разбирательства в Совет присяжных поверенных поступила жалоба прокурора "на действия защитников" в этом процессе. В нем приняли участие выдающиеся силы, обычно не выступавшие в мировых судах. Защитнику Карабчевскому ставилось в вину, что он сказал в своей речи: "Беспорядки в Малом
Беренштаму инкриминировалась фраза: "Грубая рука городового, запущенная в косу девушки, гораздо большее наказание, чем то, к которому могут быть приговорены подсудимые".
Защитники доказывали, между прочим, что целью полиции было не прекращение беспорядков, а усиление их, для чего в театре были провокаторы в штатских платьях, и что полиция задерживала не столько лиц, виновных в беспорядках, сколько тех, фамилия или внешний облик которых давали возможность предполагать в них евреев.
Но Совет не усмотрел в поведении защитников каких-либо действий, воспрещенных законом или нарушающих достоинство адвоката, и только разъяснил Карабчевскому неуместность каламбура в его речи.
Каламбур был следующий: тайный советник Плющик-Плющевский назвал себя... старым шестидесятником! А Карабчевский возразил, что шестидесятники "заблуждений молодежи массовыми арестами не исправляли" и что генерал действовал "не как шестидесятник, а как десятник!"
Возбуждение не унималось -- и все, и восторги и негодование, обрушилось не на "Северный курьер" и даже не на молодежь, а на Яворскую.
Я приехала из Москвы и как раз попала на заседание, посвященное этому вопросу и, в частности, поведению Яворской.
Никогда не забуду, как один очень видный критик, сам еврей, кажется, бывший директором театра и, во всяком случае, заинтересованный в его судьбах, так как там служила его жена, горячо осуждал Яворскую и, экспансивно ударяя себя в грудь, восклицал:
– - Идеи, господа, -- это одно, господа, а дела, господа, -- это другое, господа!
В результате Яворской пришлось выйти из состава труппы Суворинского театра. Но она даже и не пожалела об этом: она остыла к театру. У нее была ее газета -- с нее было довольно.
К газете она относилась страстно. Когда случались заминки в деньгах, закладывала свои жемчуга, проводила ночи в типографии, всех будоража, словно опьяненная запахом типографской краски. Жила жизнью газеты, входя в мельчайшие ее подробности. В контакте с редакцией устраивала благотворительные спектакли и концерты, где под фирмой какого-нибудь землячества, то в честь Горького, то в память Некрасова, собирались деньги на нелегальные цели; все ее мысли были отданы газете.
После инцидента с "Контрабандистами" подписка на газету неимоверно возросла. Милейшая заведующая конторой Ольга Федоровна сияла и торжествовала, принимая бесчисленные переводы из провинции. Казалось, будущее газеты обеспечено.
Но 24 декабря утром, подойдя к редакции, служащие увидали, что дворники, предводительствуемые какими-то личностями полицейского типа, спешно снимали вывеску газеты.
– - Что такое? В чем дело?
Оказалось, что получен приказ о немедленном закрытии газеты.
Всех как громом ударило. В те времена принято было, что газету закрывают только после
третьего предостережения. У "Северного курьера" их было еще два, но правительство поторопилось и закрыло газету без всякого предупреждения. Десятки служащих и рабочих были выкинуты на улицу перед самыми праздниками. О социальном страховании тогда и помину не было, -- и таким образом, предстояла голодовка. Это был "новогодний подарок"...На Яворскую это страшно повлияло. Она долго не могла прийти в себя от отчаяния. Тут можно было бы бороться только одним путем: имея большое количество денег, открывать одну газету за другой, выпускать их по нескольку дней, идти на закрытие, снова открывать под другим названием, и так до тех пор, пока хватило бы средств.
Она металась во все стороны, лихорадочно кидалась то к одному, то к другому, искала даже ростовщиков... И, наконец, должна была признать себя побежденной.
От этого удара она не оправилась: с тех пор это была уже не прежняя горящая Лидия Борисовна -- она вся как-то потухла.
У меня сохранились ее письма того периода.
"Измучена я. Так все узко. Такая узкая рамка интересов... Когда я жила широким биением общественных интересов, когда мне казалось, я участвую, хотя как маленькая гайка или винт, в большом механизме интеллигентной жизни России, -- и вдруг потерять все, и жить узкоэгоистической жизнью, приправленной литературно-артистическим оттенком... Я задыхаюсь... Неужели я никогда не почувствую себя больше в рядах бойцов за свободу, за счастье большинства, за справедливость? Я умерла... мне кажется, я больше не живу -- с тех пор, как убили мое дитя, "Северный курьер"..."
"Я умираю заживо...
– - писала она в другом письме.
– - Я говорю только о вульгарных нуждах дня, и умственно я тупею. Как илоты тупо примиряются с гнетом, так и я примиряюсь с тем, что у меня отняты мои человеческие права... Неужели проклятие будет тяготеть над всей моей жизнью?.. "Северный курьер" давал нам самые чистые, святые восторги: сознание нашей нужности в большом, прекрасном, всероссийском деле, разливавшем свет повсюду, нашего труда на пользу тех, кто нам в России дает все.
Не хочу быть каботинкой, не хочу жить с актерами, хочу жить настоящей жизнью, хочу любить людей, хочу жить всеми фибрами души и ума. Цель моей жизни -- воссоздать то, что было. И ты, моя сестра, должна помочь мне. Наша дружба -- высокое, необыденное чувство, и мы должны подняться до самых высот. Что мне до Америки, до Парижа, куда меня зовут? Тюрьма моя все суживается..."
Мечте ее о воссоздании "Северного курьера" так и не суждено было осуществиться.
Надо было вернуться к театру...
Взяла помещение, основала "Новый театр". К нему прихлынули многие из "Северного курьера", даже многие служащие перешли туда. "Новый театр" пробовал стать по-настоящему "Новым театром": устраивал выставки молодых художников в фойе, завел анкеты среди публики. Молодежь льнула к нему в память "Северного курьера".
Там Яворская играла последнюю пьесу Ростана, которую я по старой памяти перевела для нее: "Орленка" -- историю печальной и короткой жизни сына Наполеона. Играла она ее очень хорошо, причем вот лишнее доказательство предвзятости критики: ее все упрекали, что она "копирует рабски" Сару Бернар в этой роли, а я доподлинно знаю, что она играла ее, еще не видав Сары Бернар.