Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:

Действительно, когда я в первый раз попала к ним на обед в своем черном платье, я поняла, как ему должно было казаться странным видеть молодую писательницу так одетой рядом с теми дамами, которых я застала у него. Все они были скорей похожи на какие-то произведения искусства, чем на обыкновенных женщин. Подгримированы, причесаны так, что ни один волосок не сдвигался с места. У нас подобных женщин я видела только на сцене, да и то редко, -- больше в балете. Все дамы были очень сильно декольтированы. Как мне объяснили, в Париже принято обедать в платьях декольте, и женщина, не делающая этого, рискует прослыть уродом. Даже женщины за шестьдесят, и те следуют этому неписаному закону.

Впоследствии я уже не делала этой ошибки,

и хотя мне с непривычки было холодно и казалось, что я раздета, но на обеды в Париже я надевала открытые платья и все же, вероятно, имела вид скромного воробья среди райских птиц!

Помню этот первый обед у Ростанов. Общество было небольшое: две-три дамы, среди них наша русская певица Литвин, двое-трое мужчин, в том числе знаменитый парижский критик Сарсэ, с седой головой и ироническими глазами. Мужчины во фраках, с цветами в петлицах.

Стол был убран, по французскому обычаю, цветами, цветы стояли в вазах, лежали в виде бутоньерок у каждого прибора, были разбросаны по кружевной скатерти: только белые флоксы и желтые васильки.

Обед, сервированный с чисто парижским искусством (дыня в виде закуски, классическая пулярдка, фантастические волованы, соусы, пунш-глясэ посреди обеда и т.п.), поздно кончился, и пить кофе перешли в просторный холл, устроенный вроде концертного зала, в два света, с резными деревянными панелями. Одна половина зала была выше другой, отделялась от нее балюстрадой, и там стоял рояль, а внизу были разбросаны диваны с целой оргией пестрых подушек. Наверху были хоры.

Розмонда своими тонкими руками подливала ликер в рюмки, и они искрились рубиновыми и изумрудными огоньками. Разговоры тоже искрились, так и сверкали огоньки остроумных фраз, цитат, легкой сплетни и злословия -- не всегда понятного мне, касавшегося литературно-театральной жизни Парижа, Сары Бернар, к которой, как видно, слегка ревновала Розмонда, не пропускавшая случая лицемерно восхищаться тем, что Сара "в ее годы" так хороша в Мелиссанде...

На хорах иногда мелькал свет, отворялось резное оконце, и оттуда выглядывали две детские головки, черненькая и беленькая, но их быстро убирали невидимые руки. Это были Морис и Жан, сыновья Ростана. Старший, шестилетний Морис, был похож на мурильевского ангелочка со своими темными кудряшками.

Много лет спустя я встретила его взрослым человеком, где-то в Биаррице. Он писал стихи (унаследовав от отца и матери талант версификатора), был весь изломан, напудрен и подкрашен -- смесь греческого эфеба и парижского бульвардье. В какой-то сомнительной компании тоже подкрашенных молодых людей читал свои "конференции" в биаррицких кафе... и мне странно было думать, что это тот самый очаровательный мальчик, с которым я играла в их саду. Он стал, как и его отец, драматургом, и первая его, очень интересная, пьеса "Слава", которую я перевела, написана на тему трагедии "сына знаменитости".

После того, как пела Литвин и еще какая-то дама, хозяева стали просить Яворскую прочитать что-нибудь из "Принцессы Грезы", и, хотя она отказывалась, говоря, что это для них будет все равно что китайская грамота, Ростан настоял: он хотел знать, как звучат его стихи по-русски. Все слушали внимательно, и Розмонда, знавшая всю пьесу наизусть, когда попадалось знакомое имя или сходное с французским слово, улыбалась и кивала головой, довольная, как ребенок.

Потом все начали говорить, что русская речь необыкновенно гармонична, "ласкает слух". Сарсэ повторял русские рифмы, а Ростан потребовал, чтобы его научили говорить: "Любовь -- это сон упоительный..." (с тех пор он всегда, встречаясь со мной, приветствовал меня этой фразой, которую очень забавно произносил).

Потом мы стали просить, чтобы и он прочел что-нибудь свое. Он не заставил себя уговаривать: встал, вышел вперед, нервным жестом провел по темным, гладко причесанным волосам.

Бледный, хрупкий, в ультрамодном костюме и высоких воротничках,

по моде тридцатых годов, он точно сошел с рисунка Гаварни.

Голос у него был на редкость для мужчины гармоничный, тихий и какой-то вкрадчивый. И весь он производил впечатление, будто он был на сцене и прекрасно играл модного поэта.

Он читал свои стихи "Прелестный час". Это были знаменательные для него стихи. В них описывался такой же обед, интересное общество, разговоры о Стендале за бокалом шампанского, цветы, "переходившие с вырезных корсажей в петлички фраков", и т.п. И кончались эти стихи тем, что

...Тот праздник был хорош -- хорош своей печалью,

Как все, что кончиться и умереть должно.

Что вся эта утонченность, изысканность, изящество,

Смешение умов всех наций и всех рас,

И жемчуг, и стихи, и розы, и искусство --

Все это было здесь, но странное всех нас

Невыразимое охватывало чувство,

Когда мы думали, что скоро без следа

Погибнет это все -- погибнет навсегда!

Часто потом припоминалось мне это пророчество балованного поэта, пророчество, показывавшее, что он был достаточно талантлив, чтобы провидеть под блеском эпохи, стиля, обстановки -- близкую гибель всей этой роскошной, удобной и беспечальной жизни.

Мы часто виделись с Ростаном, совершали вместе поездки по окрестностям, бывали в театрах. Он относился к нам хорошо, хотя и пытался распропагандировать нас, настроить на более "современный лад".

Яворская охотно слушала его уроки, я же чувствовала, что мы говорим на разных языках и, несмотря на взаимную симпатию, не поймем друг друга. Я-то еще смогу понять его, но он никогда не поймет меня, если я начну делиться с ним моими русскими печалями и думами.

В атмосфере, окружавшей его, казалось, места печали (не личной, а общественной) не было.

– - Надо жить!
– - говорил он.
– - Главное, мой большой поэт, -- маленькая Таниа (так он звал меня), -- надо уметь жить и умножать себя! Будьте поэтессой. Будьте, если хотите, даже серьезной женщиной (хотя, если вы хотите здесь нравиться, я бы советовал вам, как друг, скрывайте это!), но прежде всего, и непременно, будьте и женщиной и кокеткой. Умножайте себя!

Это выражение пошло у нас в ход. Если мы хотели сказать про кого-нибудь из знакомых дам, что она кокетничает, мы так и говорили:

– - Она умножает себя.

Ростан сам "умножал себя" нещадно. Он жил лихорадочной жизнью, пробуя все, что мог предложить ему Париж. Этот проповедник "чистой, небесной любви" принца Рюделя, идеализма трубадуров и Сирано менял женщин, как носовые платки. Для него любовь сводилась к "жесту", и под его изящной внешностью скрывался холодный, изощренный цинизм. Иногда жутко делалось от несоответствия "поэзии и действительности" в его жизни.

В конце концов этого любимца судьбы постигла беда. Может быть, именно оттого, что он чересчур усердно "умножал себя". С того времени, как он был выбран в академики, и до следующей пьесы ("Шантеклер") прошло почти семь лет, в течение которых он не писал почти ничего, жил безвыездно на своей пиренейской вилле, целыми днями сидел в теплой ванне, с завешенными окнами и, как мне говорили, страдал тяжелой ипохондрией. Его последняя, кажется, даже незаконченная, вещь называется "Последняя ночь Дон Жуана", и в ней попадаются очень мрачные ноты, верно, и тут отзвуки его собственных переживаний.

Я с тех пор с ним больше не встречалась. Он умер еще молодым. Так легкомысленно и радостно начатая жизнь заканчивалась во мраке и тоске. Мне часто думалось, что, может быть, не только физиологические, но и психические условия сыграли роль в этом конце.

Я уверена, что его недюжинный талант в другой обстановке, в другой среде мог бы стать гораздо глубже и значительнее, но для этого нужна была рука великого мастера -- Скорби, отделка терпеливой работницы -- Бедности и смелость гордой воительницы -- Борьбы.

Поделиться с друзьями: