Дни моей жизни
Шрифт:
12 июля. Мне вспоминается сын Берии — красивый, точно фарфоровый, холеный, молчаливый, надменный, спокойный; я видел его 29 марта, у Надежды Алексеевны на поминках по Горькому. Тамара Влад, (жена Всеволода) подняла тогда бокал за «внуков Горького» — то есть за Берию и мужа Дарьи. Что теперь с его надменностью, холеностью, спокойствием? Где он? Говорят, Марфа беременна. Говорят, Катерина Павловна тщетно пытается к ней дозвониться{2}. Дикая судьба у горьковского дома: от Ягоды до Берии — почему их так влечет к гэпэушникам такого растленного образа мыслей, к карьеристам, перерожденцам, мазурикам? Почему такие милые — простодушные — женщины, как Катерина Павловна и Надежда Алексеевна, — втянуты в эту кровь?
С 18
13 октября. В Детгизе корректура моих «Сказок» — как жаль, что там нет наиболее оригинальной моей сказки — «Бибигон». Я недавно отыскал ее и прочитал сызнова — как новую. Вот старость! — не помнил из нее ни одного стиха. Все забыл. И читал ее так, словно она чья-то чужая. За что истребили ее, неизвестно. Если бы ее написал иностранец и ее перевели бы на русский язык, все печатали бы ее с удовольствием.
20/Х. Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-1-х, Эренбург напечатал в «Знамени» статью{3}, где хвалит чуть не Андре Жида («впрочем, насчет Жида я, м.б., и вру, по за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс»). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик — потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), во-вторых, Боря Пастернак кричал мне из-за забора: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»… О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»! Я перечел «Одолеем Бармалея», и сказка мне ужасно не понравилась.
25 октября. Был у Федина. Федин в восторге от Пастернаковского стихотворения «Август», которое действительно гениально. «Хотя о смерти, о похоронах, а как жизненно — всё во славу жизни».
22 декабря. Мне всю ночь снился Чехов. Будто я разговариваю с ним и он (я даже помню, каким почерком) внес поправки в издание Гослита. Проснувшись, я еще помнил, какие поправки, но теперь, через час, забыл.
1954
5 января. Вчера М.Б. сказала мне ошеломляющую новость — воистину праздничную: Збарский освобожден!!! Его жена — тоже. У меня руки задрожали от счастья. Не было дня, чтобы я не вспоминал с болью об этой милой семье — о Лёве, о Вите, которым я был бессилен помочь. Меня мучило чувство вины перед ними; в самые трудные (для них) месяцы я лежал больной, был вне жизни, а потом был уже ненадобен им. Но я помню все доброе, что они сделали мне, и Бор. Ильич и Евг. Борисовна, и невозможность помочь им тяготила меня, как страдание.
15 января. Получил от Рейсера письмо, что ленинградская секция критиков выдвинула мою книгу «Мастерство Некрасова» на Сталинскую премию (?!).
Видел «Фауста» Пастернака. Есть удачные места, но в общем — неровно, с провалами, синтаксис залихватский, рифмы на ура.
Из Театра Сатиры позвонили, что наш перевод (мой и Тани Литвиновой) пьесы Филдинга{1} прошел уже цензурные мытарства.
29 января. Радости: 1) был у Збарского, видел Евг. Борисовну, Бориса Ильича. В маленькой комнатке у Лёвы. Евг. Б-на, преображенная страданием, светлая. Б.И. похудевший, как после смертельной болезни. Круглый стол, пирожки, пирожное («вот твое любимое, с кремом», говорит Евг. Б.). Она уже отбывала «лагерь» в Мордовии, а он был еще под следствием. Его держали в одиночке на Лубянке. Он даже не знал, что умер Сталин, он не знал о предательстве Берии. Когда его стали брить и потребовали квитанции, выданные ему при аресте, он подумал: «конец!» — а его повели к генерал-прокурору Руденко, который сказал ему: — Садитесь, товарищ Збарский! — Чуть Збарский услыхал слово «товарищ», слезы хлынули
у него из глаз, и он понял, что начинается чудо. Ему вернули все ордена, все звания. (И сейчас вновь представили к Сталинской премии за учебник по химии.) У него было на двести тысяч облигаций, и, возвращая их ему, канцеляристка стала выписывать:и т. д. мелкими купюрами. Это отняло час. Он так рвался на свободу, что сказал канцеляристке:
— Жертвую эти облигации государству.
— Нет, погодите:
и т. д. Эти минуты, когда он, освобожденный, оправданный, ехал домой, ради них стоит жить. Он рвался, чтобы увидеть жену, детей.
Я был с М.Б., она слушала их рассказы с огромным волнением. Евгения Борисовна была в лагере с Катей Борониной. Катя не знает, что умер Сережа{2}.
Вторая радость: вчера (или третьего дня?) меня в Союзе Писателей единогласно выдвинули на Сталинскую премию, чего почти никогда не бывает. Но выдвинули и Жарова, и Либединского, и Панферова.
6 февраля. Были Каверин и Лидия Николаевна. Они тоже в восторге от статьи Лифшица о Мариэтте Шагинян. Повторяют наизусть:
Мы яровое убрали, Мы убрали траву, Ком се жоли! ком се жоли! Коман ву порте ву?{3}Куда я ни пойду, всюду разговоры об этой статье {4} . Восхищаются misquotation [96] . «Над вымыслом слезами обольюсь» {5} и «Кто ей поверит, тот ошибется». Но есть ханжи, которым «жаль Мариэтту». Говорят, что Мариэтта предприняла ряд контрмер.
В Детгизе прелестные рисунки Конашевича к «Тараканищу».
Вечером встретил в конторе у телефона Вал. Катаева. Говорил Катаев о том, что меня выдвинули на премию единогласно, не было ни одного возражения.
96
Неправильным цитированием (англ.).
«Маяковского втянул в детскую литературу я, — говорит он. — Я продал свои детские стишки Льву Клячке и получил по рублю за строку. Маяковский, узнав об этом, попросил меня свести его с Клячкой. Мы пошли в Петровские линии — в „Радугу“, и Маяковский стал писать для детей».
20 февраля. Вчера ко мне с утра пришел Фадеев и просидел девять часов, в течение которых говорил непрерывно: «Я только теперь дочитал вашу книгу — и пришел сказать вам, что она превосходна, потому что разве я не русский писатель…» Мы расцеловались — он стал расспрашивать меня о Куприне, о Горьком о 1905 годе, — потом сам повел откровенный разговор о себе «Какой я подлец, что напал на чудесный, великолепный роман Гроссмана. Из-за этого у меня бессонные ночи. Все это Поспелов, он потребовал у меня этого выступления. И за что я напал на почтенного, милого Гудзия?»{6} Долго оплакивал невежество современных молодых писателей… «Я говорю им, как чудесно изображена Вера в „Обрыве“, и, оказывается, никто не читал Никто не читал Эртеля „Гардениных“. Они ничего не читают. Да и писать не умеют, возьмите хотя бы Суркова… Ну ничего, ничего не умеет. Двух слов связать не умеет. И вообще он — подлец. Спрашивает меня ехидно-сочувственным голосом: „Как, Саша, твое здоровье?“ и т. д.»
Кончился визит чтением Исаковского, Твардовского — «За далью даль». Читали с восхищением.
Збарские переехали в Дом Правительства. Как больно, что у меня нет возможности посетить их. Болезнь моя прогрессирует.
8 марта. У Всеволода Иванова. (Блины.) Встретил там Анну Ахматову, впервые после ее катастрофы. Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая. Нисколько не похожая на ту стилизованную, робкую и в то же время надменную, с начесанной челкой, худощавую поэтессу, которую подвел ко мне Гумилев в 1912 г. — сорок два года назад. О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором. «Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие — и убедилась, что в сущности это одно и то же».