Дни яблок
Шрифт:
— А-а-а, — проскрипел неживой рот, хотя впечатление было, что тень голоса Эммина идёт откуда-то из живота. — А вот и ты.
Бабушка кивнула, неспешно накидывая на Эмму вуаль, сотканную не иначе, как из паутины.
— А сморчок твой того, — сказала из-под покрывала Эмма. — Теперь со мною. Я съем его сердце… Живое сердце зимнего мальчика, оно подарит мне сто… нет, триста лет. Это если использовать разумно всё — до последней крошки.
— Не факт, — любезно заметила бабушка. — Но старишься ты некрасиво. Это верно.
— Как? — переспросила из-под покрывала покойница. И глянула в нутро кареты, там старинно выглядящая дама забавлялась с зеркалом…
— Отдай! — кринула Эмма. — Моё!
И ступила на чёрные космы на
— Зачем вы это сделали со мной? — спросила Эмма в самом конце, когда изодранная чёрная дорожка притянула её к открытой двери «берлины».
— Ты шла к тому весь час, — ответила ей бабушка. — За шагом шаг. Нижейше и нижейше… И будет длугий час ешче, подумать про вчинки та кроки.[188] Все. Абсолютно.
Она поддержала Эмму под локоть, подсадила в карету, и та отбыла в тёмное дверное устье — понеслась не иначе как в ад. С положенным грохотом и искрами.
Пряничную дверь замкнул Гермий.
Бабушка вздохнула и хлопнула в ладоши — негромко, раза три. Мы послушали эхо, а ещё запахло хризантемами. Характерный горьковатый дух…
— Вы мне снились, — повторил я.
— Маю мус, же то на сченстье[189], — строго сказала мне бабушка и поддёрнула рукав. — А тераз… теперь, когда я выправила тамтые бздуры… — продолжила она, и голос её был напряжённым и глухим. — Иди домой. Исправь там сам… как сможешь… Но дверь захлопни за собой! Закроется сама.
— Поторопись, — сказал мне Гермий.
— Grata, rata et akcepta, — ответил я.
Тут они оставили меня. Ведь смерть — одинокое дело.
XXIX
Тот, кто научился страшиться надлежащим образом, научился высшему
Дни Яблок — между псом и волком, — проходят, чтобы вернуться. Бо вертача-вдача, всякий знает.
Я отправился домой. По лестнице — и вверх: три пролёта, большие квадратные площадки по четыре квартиры… Всё же живу я в башне… Было очень темно, идти было высоко и ещё выше и дольше — лестница оказалась скользкой. И никак не получалось подняться к себе, и всё казалось: вот-вот… «Радуйся, Мария», — начал я и вспомнил, что ружанец[190] порвался, совсем недавно — в октябре, перед Ангелами-Хранителями, два десятка дней назад. И тут лестница кончилась, я вошёл в собственную квартиру — пустую и странную, не сразу и вспомнил, где она, да двери нараспашку…
— Всё время забываю, — печально сказал я, глядя на совиное пёрышко. — Забываю и забываю. Всё прожитое. Грустно. Добрый сон сни, сова…
Безостановочно следующий за мной «не я» шмыгнул носом. В волосах у него запутались стебельки и траченые злаки, значительно привядшие.
Он пытался творить ему известное — речку, брод, камыш, траву-крапиву… но забывал деяния, и выходило плохо. Крапива рассыпалась камышовым пухом, река мелела, а брод становился водою.
… Теперь мы оба по ту сторону, теперь мы слушаем, мы шепчем, мы шорох, холод, осень мгла. Тут всё предначертано и окончательно, и нету чувств. Замри.
Из стены маминой комнаты вышла невысокая, темноволосая, большеглазая женщина, лет тридцати с небольшим. В чёрном платье с белым отложным воротником. Вслед ей из стены вылетел стриж и выскочила нарисованная кошка.
— Вот и увиделись, — сказала она мне вместо приветствий. — Времени у нас немного, и попусту тратить не будем его, согласен?
Она прошла мимо меня, присела на корточки около грустного призрака, разглядывающего
жухлые травки и соринки. Погладила по голове, поправила свитер на нём. Взяла призрака за руку, не очень-то и крепко. Встала. Встал с нею вместе и он. И пошёл безропотно, а после сидел так же, пусть не на стуле — на полу, но тихо.— У меня есть гребешок, — начал я, чтобы что-то сказать. — Вот, его — и я показал на призрака, — можно расчесать, а лучше постричь и голову ему вымыть.
— Успеется, — ответила она. — У нас есть время побеседовать, не стой…
Я с размаху сел на фантом собственной тахты и был обманут, подо мной оказались кирпичи битые — хорошо хоть этой плоти не больно.
— А почему, — начал я, — вы… ты… вы… ой, ну. Такая молодая?
— А можно выбирать, — ответила она. — Почти все молодыми ходят. Кроме истинно желчных, тем удобнее их возраст.
— Столько мыслей… — ответил я. — И все из головы вон. Никогда об этом не думал до того, а теперь… Не то, чтобы не думал, но вот так… Посмертие у нас дома? Хорошо хоть не в школе. Вот где преисподняя… и химия эта там же.
— Знаешь, — сказала она. — Я тоже не совсем верила. До тех пор, пока… Ну, не об этом речь.
И она переменила тему.
— Не успела поговорить с твоей мамой, — сказала она. — Плохо попрощались… Тогда. Придётся — сам узнаешь. А теперь, не всякий случай… — она вздохнула. — Но присматриваю, помогаю. Сны вам шлю. Так девочкам моим и передай. Пусть помянут.
— Хорошо, да, — сказал я, соотнося девочек со своими тётками. — А дедушка, он… про папу они вспоминают иногда… Часто…
— Всё уже старше, чем он был, — вздохнула призрак вновь. — На другом небе, передай им, где павшие воины. Служит в хорошем чине… Видимся, но редко. Борис жив, Феликс здоров и успешен, а Ида тоже успешна, но плоха. Однако перемогается.
— Что ж их там, не лечат, что ли? — уточнил я.
— Это она всех лечит, — возразила та бабушка. — А себя — как попало. Думаю присниться ей. Может, надоумлю…
— Действительно, — согласился я. — А когда… — начал я, — я ум…
— В марте, — хладнокровно ответила бабушка. — Это всё, прости и пойми.
— Да я что…
— Сама не горный хрусталь, — отмахнулась она. — Уже пятнадцать лет у врат…
— Хоть не в чистилище, — угодливо заметил я. — А молодым или старым?..
— А про это я и говорить не стану больше.
— Найду у кого спросить, — буркнул я.
— Надеюсь, ты передумаешь, — заметила она. — Так вот. Когда зашли немцы… Нет, перед этим. Ты, наверное, знаешь… Было назначение в эвакуацию. Я, когда уже все собрались и вышли, проверила форточку… чтобы кошка смогла выходить — на крышу или насовсем… Да, впрочем, всё и так разбито было. Затем по квартире прошла, к инструменту села, наиграла что-то…
— «Золотился закат», — поддакнул я.
— Именно! — обрадовалась она. — Да тут стали звать, во дворе… Я вышла, двери за собой закрыла и… и, вот знаешь, — силы оставили. Разревелась. Жаль себя стало, что недопустимо, конечно. А ведь так плакала сильно… До звона в голове… Всё промелькнуло в памяти… Потом только перед смертью такое было. Столько мыкались: то болезни эти все, то похороны бесконечные. То один голод, то второй потом — чуть не переставились и холод всё время, а крови сколько… Война почти всю жизнь! Разве так можно? И всё на юру, по углам. В инфекционном отделении, в больнице, жили под лестницей. Потом в каких-то сараях. Потом чужие комнаты, да… Клопы нами и обедали, и полдничали… Потом выселки эти. Косокорки, Басань, Волчья гора… Домики убогие. Всюду песок: в огороде, в комнате, в школе… Пыль тучей. И наконец-то квартира… В городе! Свой угол… Ты и не представляешь. Целый год нормальной жизни… Даже пианино купили! Я дверь закрыла, а отпустить не могу: плачу в три ручья. Нервы… До чего дошло — поцеловала косяк дверной и ручку. Всё слезами окропила… А во дворе уже надрываются интернатские, девочки мои их подучили петь слепецкую песню…