До и во время
Шрифт:
Потом был день, когда она поняла, что отступать ей больше некуда, еще за несколько часов до прихода Федорова она сама в головах и в ногах укрепила на своем хрустальном ложе опиумные свечи, затем, как обычно, легла на кушетку, сказав горничной, чтобы та зажгла их не сейчас — она хочет побыть одна в темноте, а когда Федоров будет уже в доме. Впервые она ложилась в гроб задолго до Федорова, ей надо было попрощаться с этой наивной и чистой историей, в которой все было так красиво: и свечи, и хрусталь, и сказка, ими разыгранная, и, хотя она обманывала его с самого первого дня, его чистота, конечно же, оправдала и обелила их обоих. Ни за что в эти два месяца ей не было стыдно, и не было в ней ничего, кроме благодарности ему. Теперь все должно было измениться, она знала, что с сегодняшней ночи она и ее грех пересилят его, он сделается ее игрушкой — и только. Ей было обидно,
В тот вечер Федоров пришел в свое обычное время, часа через два после того, как стемнело, и вообще все было как обычно, так что она даже огорчилась и за него, и за себя, что в нем нет никакого беспокойства, никакого предчувствия, то есть он не слышит ее, не видит, что она сегодня совсем другая. Он сидел, рассказывал о своем детстве, кажется, даже то, что она раньше слышала, но ей было трудно сосредоточиться; заснул он очень быстро и как-то разом, опиум оборвал его на полуслове. Для верности она еще немножко подождала, потом осторожно выбралась наружу и вдруг, развеселившись, смеясь, как девочка, побежала в туалетную комнату, где горничная уже налила ей ванну.
Потом, когда умягченная и свежая она лежала в постели, кормилица к ней в спальню привела Федорова. Из-за опиума ноги его цеплялись друг за друга, сам он цеплялся за кормилицу и выглядел совсем по-детски — мило и неуклюже. Ей нестерпимо захотелось взять его в постель, но не как мужчину, а как ребенка, согреть, приласкать, дать грудь. Кормилица, одной рукой поддерживая его, чтобы не упал, другой начала его раздевать, де Сталь подумала, что надо встать и помочь, но осталась лежать. Федоров был невелик ростом, но сложен довольно изящно, и ей было приятно смотреть, как он появляется из своих грубых, сшитых по большей части деревенскими портными одежд. Наконец кормилица довела Федорова до ее постели и ушла.
Сначала де Сталь лежала с ним рядом, грела своим бедром и не трогала, потом, будто что-то вспомнив, и вправду начала играть с ним так, словно он был ее сыном; просунув под него руки, стала тихонько напевать, укачивать, затем дала грудь. Он в самом деле стал ее сосать, напрягся, зачмокал, но грудь была пуста, он отвернулся и обиженно заплакал. Тогда она поняла, что его детство кончилось, как и ее молоко, и она больше не должна быть ему матерью — только женой. Она захотела его, все, что скопилось в ней за два месяца воздержания, за два месяца этой пытки, когда она лежала под ним в стеклянном ящике и только ловила его тепло, все это сделало ее нетерпеливой и резкой, пугая его плоть, она теперь ласкала ее чересчур страстно. Та была неумела, не всегда отвечала ей сразу и впопад, де Сталь злилась, руки ее становились грубы, жестки; все-таки он вошел в нее.
В первую их ночь сам, без нее, он, конечно, ничего не мог, но скоро де Сталь успокоилась и сумела к нему приспособиться; как бы ни был он неуклюж, в нем было много природной силы, и в итоге она осталась им довольна, ни о чем больше не жалела. И на душе, и в теле все в ней теперь было легко, она очень хотела есть, решила, что к завтраку прикажет подать себе бутылку шампанского, а потом поедет в коляске кататься. Под утро пришла кормилица, чтобы одеть Федорова. Помогая ей, де Сталь принялась обтирать его губкой, ей было важно, чтобы на нем не осталось никаких ее следов, даже запаха; днем без нее он должен был быть таким же, как раньше, нельзя было дать ему догадаться, что ночь с ней — это не сон. Ей очень понравилось гладить его так, не рукой, а губкой, она возбудилась, снова его захотела, но было поздно, он вот-вот мог проснуться, и она с сожалением дала увести его вниз. В зале кормилица положила его на гроб, положила, как он обычно засыпал, — локоть подоткнут под голову — она и сама, едва легла на кушетку, тут же крепко заснула, даже не слышала, как он встал и ушел.
И все-таки что-то в нем оставалось, пусть не мозг, но тело его точно ее помнило, потому что с каждой ночью, что он провел у нее, Федоров становился более умелым; если раньше, как я уже говорил, в постели он был сущий ребенок и она все делала за него, всякий раз чувствуя, что его совращает, смотрела на него, будто на игрушку, то теперь он как какой-то сказочный богатырь — вчера был мальчик, а сегодня обернулся мужчиной. Он научился брать ее, владеть ею, ее хотеть и ею наслаждаться,
причем это произошло так быстро, что иногда ей казалось, что он притворяется, что спит и ничего не помнит. И она, которая раньше сама правила бал, наконец почувствовала себя с ним женщиной, тоже научилась ему отдаваться, покоиться в его руках, быть его.Раньше он сидел рядом с гробом, храня и оберегая ее, он был на посту и падал, лишь засыпая от изнеможения. Федоров был ее рыцарь, ее жених, пришедший, чтобы разрушить злые чары, пришедший спасти. Она не была его, он не имел на нее никаких прав, он даже не мог подумать о ней, что она — его, скорее она принадлежала старухе-колдунье, и только его подвиг, только если он победит колдунью и разрушит чары, даст ему на нее права, так он и смотрел на нее. Теперь же в его взгляде де Сталь чаще и чаще ловила, что когда-то давно он уже владел ею, но потом потерял, гроб разделил их, но придет время, и они снова будут вместе.
Она видела, что он смотрит на нее уже не как на невесту, а как на жену. В его глазах осталось совсем мало жажды подвига, так забавлявшей ее, готовности сразиться со всеми силами тьмы, других возвышенных стремлений; с той ночи он просто хотел ее, он, наверное, и сам замечал, что думает о ней как-то не так, смущался, беспрерывно краснел, и еще, когда он засыпал, плоть его поднималась сразу, то есть он все время хотел ее; она даже заметила, что он теперь засыпал вовсе не от усталости, он торопил сон, сон был его радостью, потому что во сне он соединялся с ней. Мозг с каждым днем больше и больше уступал его телу, уступал ради того, чтобы он мог владеть ею, де Сталь. Ей было приятно наблюдать в нем эту борьбу, теперь иногда даже наяву плоть его набухала, вздымалась, и она, глядя, как он, стесняясь, пытается прикрыть ее то локтем, то полой сюртука, едва сдерживала себя, чтобы не расхохотаться.
Час или два, пока он не засыпал, они по внешности проводили так же, как раньше, оба они были теперь другими, то, что было между ними, тоже было совсем другим, но они обманывали себя и друг друга, как только могли. По-прежнему он сидел рядом с ней, что-то ей рассказывал, а она лежала неподвижно, оставив в закрытых глазах лишь незаметную щелку, через которую он был ей виден.
Первые дни после того, как Федоров стал ее любовником, были для нее очень счастливыми, она вдруг поняла, что до него никогда и ни с кем по-настоящему не чувствовала себя женщиной, она всегда подозревала, что и Талейрана, и Барраса, и Констана, прочих ее любовников, мужей влекло к ней разнообразие ее талантов, ее ум, то, что ни о ком в свете не говорили больше, чем о Жермене де Сталь, и, конечно, иметь ее своей было подарком; еще сильнее ее страшило старое подозрение, что в ней, в самом ее нутре, там, где она зачинала и вынашивала, находится источник власти, и люди, жаждущие власти, чающие ее, как голодные, припадают, в сущности, к нему, а не к ней. Все это касалось даже Рокка, которого она так любила. Федоров же был чист, ему даже не надо было оправдываться, он был вне подозрений, и то, что он ее полюбил, то, что сейчас он, стесняясь и пряча свою вставшую плоть, то и дело смотрел на нее как на любовницу, как на женщину, с которой уже спал и которую хочет еще, свидетельствовало, что изнутри она обыкновенная баба и что, как самая обыкновенная баба, она прекрасна, любима, желанна.
Но дар, который он ей принес, был недолговечен, недели через три она вдруг отметила, что и говорит он уже не как прежде, пока еще в его словах не было ничего нового, немного изменился темп речи, немного по-другому он стал ставить акценты и ударения, но она знала, что то лишь прелюдия. Она не была испугана или подавлена, разве что в первый день — прежде она благословляла опиум, из-за которого мозг его, когда он был с ней, спал, — теперь же она приняла как должное, что в ней ему оказалось доступно все, не только ее плоть; она приняла это как данность, пожалуй, была к этому готова и потому смирилась так быстро.
Из-за трех недель счастья в ней тогда была готовность прощать всех и вся, в первую очередь, конечно, его, она и потом никогда не забывала, что эти недели дал ей именно он. Нового в том, что он говорил, с каждым днем становилось больше, он как бы предчувствовал, что скоро она родит ему сына и он сделается отцом, говорил очень по-взрослому, иногда, как ей казалось, даже нарочито. Мысли, ощущения, которые в нем раньше были неясными и неопределенными, теперь под ее влиянием оформлялись, приобретали стройность, собственная база в нем была, здесь нет сомнений, и сначала она просто ему помогала: он брал из нее только инструментарий для огранки, для сведения идей в систему.