До и во время
Шрифт:
Работа Трогау, — продолжал Ифраимов, — была, как я уже говорил, прервана в начале, тем не менее два переведенных им фрагмента: один — вступления, другой — главной темы, не были изъяты при обыске и чудом уцелели. Сегодня я их захватил, и, возможно, они будут вам полезны».
Здесь, в своем «Синодике», я привожу трогауский перевод ленинской стенограммы без всяких изменений.
«Запахи — равноправная составляющая партитуры Скрябина, иногда в отдельных ее частях они даже выходят на первый план, оттесняя и световые эффекты, и собственно музыку. Звуки медленно остывают, холодеют. „Мистерия“ вся соткана из смертей, и агонии выписаны Скрябиным с почти медицинской дотошностью; бывает, что это ложный конец, тема длится, длится, все в ней уже измучено, искривлено, все вызывает у нее боль, но это еще не агония, идет долгая борьба со смертью, весы колеблются, а потом тема вновь поднимается; он играет ее мощнее,
Однако проходные темы, как правило, слабые и мелодичные, умирают у него все время, они не выдерживают и тихо, как старухи, приготовившись и оплакав себя, уходят, и вот всегда, когда вслед за смертью темы Скрябин, словно хороня ее, провожая в последний путь, почти до тишины приглушает звуки, — вступают запахи, это их время. Запахи тогда буквально буйствуют. Впрочем, в начальных аккордах, там, где речь идет о Петербурге, в запахах много слабости, умирания. Скрябин соединяет их чрезвычайно прихотливо, о гармонии речи здесь нет, любимый его прием — смешать запахи великосветского салона, духов, цветов с запахами бойни или помойки.
Если в музыке законы гармонии остаются для него все же важными и мелодии, то прерываясь, то снова возникая, тянутся почти до конца „Мистерии“, то запахи — это какофония, это прямое отрицание, убийство, заклание гармонии; он ненавидит их, словно астматик; если он где и безумен, то в том, как он обращается с запахами. Надо подчеркнуть, что, несмотря на эту мешанину, палитра запахов у него очень резка, она буквально бьет, запахи в любой смеси утрированно чисты и не связаны с другими, не замутнены. Они никогда не составят пусть самого поганого букета, они только не дают друг другу жить, только глумятся друг над другом. Из-за этого, когда снова, всегда очень тихо, как бы из ничего, среди этого бреда возникает музыка, она, какой бы трагичной ни была тема, звучит смягченно, подчеркнуто мелодично, принося успокоение и умиротворение.
В музыке, несмотря на новаторство, Скрябин, вне всяких сомнений, остается в рамках традиции, хотя и очень широкой, свободной; в запахах он отрицает не только традицию, но и вообще культуру. Это разрушение и отрицание всего, в первую очередь организованных, сотворенных человеком букетов, будь то сыр или духи. Тем не менее в той какофонии запахов, которая пронизывает скрябиновскую партитуру, достаточно хорошо различимы две переплетающиеся темы: город в петербургском своем обличье и юг России — начало движения Мистерии в Индию. Обе темы даны в явной длительности; и по ним, по запахам, понять, как представлял себе ход Мистерии Скрябин, как ни странно, легче, чем по музыке.
Петербург: война и постепенное ослабление, умирание запахов нормальной, ухоженной жизни, кондитерских, ресторанов, булочных, где все — кто, как и где должен пахнуть, давно определено и привычно; их замещение запахами мужчин, занимающихся своей исконной военной работой, уходящих на фронт, затем, после госпиталя ненадолго возвращающихся домой и снова уходящих; искусственными запахами лазарета: йод, спирт, карболка, разные мази — смешано это с запахом заживо гниющего тела, кала, мочи, обильного густого пота раненых и умирающих; запах отчаянной и безнадежной борьбы за жизнь, запах твоего тела, которое, как мясо, режут на куски, стол, где тебя разделывают, твоя часть — рука или нога — уже труп, а ты зацепился за жизнь. Пот смертельной усталости и смертельной работы. И еще: запах свежевыстиранных бинтов, которые в этом мире заменяют свежевыстиранное белье, запах гниющей раны и только что наложенных на рану белых, пропитанных лекарствами бинтов. И все-таки сильнее всего трупный запах, он все время сильнее; и в том, что от него невозможно избавиться, в том, что он окончательный, конечный запах человека, — и есть конец жизни.
Эта тема лазарета почти нарочито длинная, и вдруг, когда этого никто не ждет, вот здесь, Владимир Ильич, смотрите, — новая тема, с первых же тактов — полное ликование, фейерверк, все веселятся, танцуют, царя свергли, и будущее прекрасно и безоблачно, все ко всем добры, все захлебываются и потеряли голову, все всех любят, и нет никаких сомнений. Ушли горести и печали — вот здесь тема печали как бы проскальзывает, но тут же уходит и забывается, — так, мелькнуло и сразу ушло, и снова все беззаботны, все в эйфории; это революция, первые дни: они боялись, были в ужасе, а оказалось легко и просто, и даже никого или совсем мало погибших, и это как французы, танцующие на месте, где была Бастилия. Вот здесь танцевальные мелодии, а вслед взрывы фейерверка — немного пародия, веселая пародия на военные взрывы, тогда ведь идет война, и люди вздрагивают, что это война, и боятся, и тут же понимают, что нет — хлопушка, и еще больше веселятся,
поэтому сразу после хлопушек такой всплеск веселья, и музыка еще громче, хотя и кажется, что оркестр на пределе и громче уже нельзя. И запахи тоже будто из прошлой жизни: пахнет хорошей кухней и рыночным изобилием, обжоркой и рестораном, духами, шампанским, тонкими соусами — как всплеск жизни перед смертью. Корица, ладан, кардамон, особенно густой и приторный запах благодарственных служб в храмах, — и сразу будто ты вышел наружу, на мороз. Кажется, завтра война кончится, все верят и полны надежды.Город постепенно просыпается, начинают работать фабрики и заводы, здесь все очень ритмизовано, все двигается как машина, четко, слаженно, почти никаких посторонних звуков, и здесь, в этих ритмах, — огромная сила, сила, которая, кажется, может все; торжество материализма — духа здесь почти нет, он и не нужен, он только мешает, вот здесь он несколько раз случайно появляется и везде звучит диссонансом, он здесь лишний и сам уходит, потому что сейчас не его время. Но скоро будет его.
Дальше праздник кончается: голод, холод, видите, музыка совсем тихая и медленная, такая, как ходят люди, когда им холодно и голодно, когда они берегут свое тепло и силы тоже берегут. Но никто ни на кого не сердится, все этого сами хотели. Снова медленное ослабление жизни и умирание старых запахов; сначала исчезают редкие и изощренные, но еще раньше они уже стали тебе чужими, и ты рад, что их больше нет, за ними уходят совсем обычные запахи, но тоже медленно и постепенно, так что почти и не замечаешь, — не уход, а приглушение.
По-иному начинают пахнуть женщины, нет дров, горячей воды, мыться все труднее, но духи, румяна и пудра еще в изобилии; стремясь забить запахи собственного тела, ощущение нечистоты, их теперь кладут куда гуще, чем раньше, но духи и пот только усиливают, подчеркивают друг друга, и женщины начинают пахнуть, как бабы. Запахи соединены так резко и вульгарно, что женщины все больше походят на так же раньше пахнувших проституток, и мужчинам это нравится, они чуют этот запах, он возбуждает их; женщинам это передается, и они уже хотят пахнуть, как бабы, хотят чувствовать себя бабами, быть бабами, хотят, чтобы их любили и брали, как баб, — здесь отказ от культуры, от всех условностей, правил, этикета, возврат к природе и поиск в себе и доли, и смысла, и своей судьбы, — эта тема останется до конца, будет только усиливаться и развиваться.
В домах все меньше тепла, совсем недавно отовсюду еще шел теплый дух: так пахли не только печи, очаги, камины или лампы, — нет, он шел и от стен, и от мебели, и люди тоже пахли теплом, какие-то запахи тепло усиливало, но это было так везде и одинаково, что все к этому привыкли и, не умея разделить, так и говорили: запахло теплом. Теперь, когда тепла осталось мало, но все-таки в домах пока теплее, чем на улице, все, что есть в квартире, начинает несильно, но явственно пахнуть по-другому. Особенно дерево, а из дерева — то, что ближе к земле, — скрипящие от сырости половицы. Если раньше запахи пробуждало тепло, то теперь сырость. Отсюда запахи прелости, старости, непроточной воды, запах гниения и лилий. Тепло раньше оттесняло все неродное себе в подпол, за обои, за окна и стены, теперь оно возвращается в дом, и только около буржуйки пахнет по-старому; комната поделена этими старыми и новыми запахами, и ты по многу раз в день переходишь из одного мира в другой, ты как будто все время уходишь из дома и возвращаешься обратно, ты хочешь быть дома, никуда не идти, но ты уже странник, перекати-поле, и в этом вся твоя судьба.
Граница тепла текуча, легка, это не стены дома, которые могли бы тебя удержать. Пока мужчины недавно с фронта, им легче, и они мало замечают перемену. Потом запахов становится меньше, уходит очень сильный запах гниения, редеет, растворяется, и ты начинаешь слышать слабое старушечье тление. Отбросов почти нет, месяц или два назад, когда городские службы день за днем бастовали и мусор не убирался, все пахло гнильем, теперь город сам собой очищается, все идет в дело, все очень чисто и холодно.
Уходит живое, почти нет лошадиного навоза, пахнущего особенно остро зимой на фоне снега. В прихожих не пахнет улицей, двери держатся на запоре, люди выходят редко, идут медленно, по большей же части, сберегая тепло, лежат в постели. Ты еще жив, еще не замерз, в городе культ живых запахов, культ теплой, жаркой одежды, хранящей их вместе с теплом.
Запахи черного хода и парадного теперь мало отличимы, женщины уже откровенно пахнут природными запахами и не пытаются их скрыть, в этот мир только иногда странным напоминанием врывается или кусок швейцарского сыра, или бутылка хорошего вина, которую долго смакуют и плачут. До этого, когда громили царские подвалы, был взрыв, апофеоз ароматов вин, по городу текли розовые ручьи, тая снег и вымывая прошлогоднюю грязь, безумная мешанина вин со всей Европы, текущая по городским улицам, затекающая в подворотни, дворы и подвалы; посреди зимы — лето, порт, море и вино, и все ходят пьяные. Неведомо где добытая бутылка — память об этом.