До свидания там, наверху
Шрифт:
А это было бы весьма нежелательно: министр был ему многим обязан, но на этот раз он ничего не мог сделать, дело о кладбищах ушло от него, сам председатель Совета министров принял его близко к сердцу, так что нынче не взыщите…
– Я по поводу моего зятя… – начал Перикур.
– Да, друг мой, как это досадно…
– Серьезно?
– Более чем. Предъявление обвинения.
– Да? Даже так?
– Да, так. Обман при исполнении контрактов с государством, прикрытие недостатков в работе, хищение, спекуляция, попытка коррупции, ничего серьезнее не бывает!
– Хорошо.
– Как
Министр не понимал.
– Я хотел узнать масштабы катастрофы.
– Исключительные, дорогой Перикур, скандал обеспечен. Не говоря уже о том, что скандалы сыплются со всех сторон. Как вы, должно быть, понимаете, с этой историей о памятниках павшим нам тут несладко… Поймите также, я думал похлопотать за вашего зятя, но…
– Ничего не надо делать!
Министр не верил своим ушам… Ничего?
– Я просто хотел быть в курсе, вот и все, – пояснил г-н Перикур. – Мне надо принять кое-какие меры касательно моей дочери. А что касается господина д’Олнэ-Праделя, то пусть правосудие исполняет свою работу. Так будет лучше. – И он добавил многозначительно: – Лучше для всех.
То, что он так легко отделался, было для министра просто чудом.
Перикур положил трубку. Приговор своему зятю, который он только что вынес без малейшего колебания, породил в нем только одну мысль: надо ли мне теперь предупредить Мадлен?
Он посмотрел на часы. Он сделает это позже.
Он велел подать машину.
– Без шофера, я сам поведу.
В половине двенадцатого Полина все еще пребывала в радостном настроении от парада, музыки, взрывов, от гудения моторов. Они только что вошли в пансион.
– И все-таки, – сказала она, снимая шляпку, – требовать франк за несчастный деревянный ящик!
Альбер стоял недвижно посреди комнаты.
– Что, душенька, вон какой ты бледный, ты приболел?
– Это я, – сказал он.
Тут он сел на кровать, одеревенелый, не отводя взгляда, смотрел на Полину, вот и все дела, он сознался, он не знал, что и думать об этом неожиданном решении и о том, что надо еще добавить. Слова сорвались с губ не по его воле. Словно их сказал кто-то другой.
Полина, все еще держа шляпку в руках, посмотрела на него:
– Что значит «это я»?
Альбер, казалось, совсем раскис. Она пошла повесить плащ, вернулась к нему. Белый как снег. Ни дать ни взять, заболел. Она приложила ладонь к его лбу, ну конечно, у него температура.
– Ты простыл? – спросила она.
– Я ухожу, Полина, я уезжаю.
Голос звучал растерянно. Недоразумение относительно его здоровья тут же пропало.
– Ты уезжаешь… – повторила она, готовая заплакать. – Как это – уезжаешь? Ты меня бросаешь?
Альбер схватил валявшуюся около кровати газету, все еще сложенную так, что видна была статья о скандале с памятниками, и протянул ее Полине.
– Это я, – повторил он.
Ей потребовалось еще несколько секунд, чтобы до нее дошло. Она закусила палец.
– Боже мой…
Альбер встал, открыл ящик комода, взял билеты Компании морских перевозок и протянул Полине билет на нее.
– Ты хочешь поехать со мной?
Взгляд
Полины застыл, глаза стали как стеклянные шарики на лице восковой статуи, рот приоткрылся. Не выходя из оцепенения, она взглянула на билет, потом на газету.– Боже мой… – повторяла она.
Тогда Альбер сделал единственно возможное. Он встал, нагнулся, достал из-под кровати чемодан, поставил его на перину и открыл, показав безумное количество банкнот крупного достоинства, уложенных плотно пачками.
Полина вскрикнула.
– Поезд в Марсель отходит через час, – сказал Альбер.
У нее было только три секунды, чтобы выбрать – стать богатой или оставаться горничной на побегушках.
Ей хватило и одной.
Конечно же, был чемодан, набитый деньгами, но, что любопытно, определили ее решение билеты, на которых синим цветом значилось: «Каюта первого класса». То, что скрывалось за этими словами…
Одним движением руки она захлопнула крышку чемодана и побежала надевать плащ.
Для Перикура эпопея с его памятником закончилась. Он не знал, зачем едет в «Лютецию», у него не было намерения ни входить в отель, ни встретиться с тем человеком или поговорить с ним. Тем более не было намерения выдать его, воспрепятствовать его побегу. Нет. Впервые в жизни он признал свое поражение.
Неоспоримо, он был побежден.
Странно, но от этого он чувствовал какое-то облегчение. Проигрывать – значит быть человеком.
И потом, это все же какой-то конец, а ему нужен был конец.
Он ехал в «Лютецию», как если бы должен был подписать долговое обязательство, потому что для этого требуется определенное мужество и потому что нельзя поступить иначе.
Это не был почетный караул – так себя не ведут в солидном заведении, – но было очень даже похоже: все, кто обслуживал мсье Эжена, ожидали его на первом этаже. Он вышел из лифта, вопя как оглашенный, вырядившись в свой колониальный костюм с двумя ангельскими крылами, сделанными из больших перьев, взятых из метелок, теперь это было ясно видно.
На нем была не какая-нибудь эксцентричная маска, которыми до сих пор он потчевал персонал, а его маска «нормального человека», застывшая, хотя и весьма естественная. Та, в которой он сюда приехал.
Несомненно, такого не увидишь больше никогда. Надо было заказать фотографа, сожалел портье. Мсье Эжен, щедрый как никогда, раздавал купюры, ему говорили: «Спасибо, мсье Эжен», «До скорого», крупные купюры для всех, как святой, несомненно, по этой причине и крылья. Но почему зеленые? – гадали все.
Ну вот, крылья, какой идиотизм, снова подумал Перикур, вспомнив о своем разговоре с зятем. Он ехал по почти пустому бульвару Сен-Жермен, было лишь несколько автомобилей и фиакров, погода стояла великолепная. Его зять говорил о «причудах», конечно, упомянул об этих крыльях, а также об оркестрах, не так ли? Перикур наконец начал понимать, что облегчение он испытывал оттого, что проиграл сражение, которое и не мог выиграть, потому что этот мир и этот противник – нечто чуждое. Нельзя победить, сражаясь с тем, чего не понимаешь.