До встречи на небесах
Шрифт:
— Ну, что я могу сказать? Ты умеешь грамотно складывать слова (в те дни Сергиенко упивался успехом своего «Оврага», который наводнил книжные прилавки, и он не собирался ни с кем делиться славой).
Понятно, столь снисходительный отзыв нешуточно возмутил Тарловского (он его запомнил на всю жизнь). Спустя несколько лет после смерти Сергиенко, сказал:
— Костя был страшно самолюбив, это мешало ему объективно оценивать работы других.
К сожалению, «Мушкетеры» первая и последняя книжка Тарловского — его головокружительный взлет, после которого у моего друга угас творческий запал. Он ссылается на семейные обстоятельства, изолированную жизнь с больной матерью, но каждому ясно, что это отговорка, ведь художник и в трагедии черпает материал для работы (пожалуй, писателю даже необходимы
Долгое время я был уверен — мой друг втайне катает роман, но потом выяснилось — он, бездельник, не писал даже рассказа. Надо смотреть правде в глаза — по сути дела у Тарловского творческий резервуар оказался маловат. Конечно, и одна хорошая книжка стоит десятка средних, но как-то обидно, что он больше ничего не написал. Уж кто-кто, а он должен был.
Вообще-то он пытался. Боясь повторить «Мушкетеров», пытался что-то сделать в другом ключе; вначале рассказы, потом пьесу, но так ничего и не закончил. Временами читал классиков, чтобы возбудиться, встряхнуться, но ничего не помогало; в конце концов наш первосортный фрукт перезрел и завял. В дальнейшем он только работал литературным мастером: правил чужие слабые рукописи, делал адаптацию классики. Например, из объемистой книги «Принц и Нищий» — тонюсенькую брошюрку — такое бережное отношение к любимому писателю!
Как-то, разговаривая с ним по телефону, я возмутился:
— Как можно так кромсать классику?
А он:
— О чем ты говоришь?! Там есть вода.
— Так в этой воде и все дело!
Он не поленился, прикатил ко мне, привез Марка Твена и свою адаптацию.
— Вот смотри, здесь это явно лишнее, замедляет повествование, можно спокойно сократить…
— В этом лишнем все дело, — взъерепенился я. — Что происходит?! То Шварц и Горин перекраивали чужие вещи, потому что своего ничего не могли написать, теперь ты с Яхниным. Пересказы, адаптации надо запретить, оставить все произведения в оригинале. Ни один автор не согласится, чтобы его кромсали. Оставьте классиков в покое, пишите свое. Вы что, творческие импотенты?!
Тарловский тоже разошелся, привел примеры:
— …Алексей Толстой сделал шедевр из «Пиноккио», у Чуковского «Айболит» лучше «Доктора Дулитла», Волков прекрасно сократил «Волшебника из страны Оз», — и пошел, и поехал…
Я настаивал на своем — не перелопачивать чужие произведения, какими бы несовременными они не казались:
— …Ведь переписывать картины никому не приходит в голову!.. А сейчас доходит до идиотизма — корежат пьесы Чехова, «осовременивают», перекладывают на новые ритмы старые (наши любимые) песни, придают дикие формы Р. Корсакову, Чайковскому!.. Помню, когда еще работал в театре Маяковского, сделали оптимистическую концовку в пьесе «Трамвай желание». Уильямс прибил бы постановщиков!..
Тарловский доказывал свое, говорил о «Бароне Мюнхаузене», «Робинзоне Крузе», не понимал, что Толстой и Чуковский все-таки были выдающимися мастерами, а чтобы ему, Яхнину и всяким Гориным прикасаться к текстам классики, надо быть достойными их — ну, чтобы не пачкать красивые вещи. Короче, я твердо стоял на консервативных позициях, и мы никак не могли договориться. Кстати, насчет адаптаций «выжимок» самый веский аргумент, убивший бы моего друга наповал, я, туго соображающий, придумал, когда Тарловский уже уехал — следовало бы ему сказать: «А что ты запоешь, если я из твоих „Мушкетеров“ сделаю три страницы?!».
Ну, в общем, тогда я считал себя абсолютно правым, но недавно все же одной ногой встал на позицию Тарловского (даже не ногой — одним пальцем). Я приехал к нему и он, между делом, показал мне страницу подстрочника какой-то иностранной сказки. Текст был совершенно беспомощным. Собственно, его и текстом-то нельзя назвать — на бумаге были просто обозначены герои — я никогда ничего не смог бы выжать из этого набора слов, а мой друг протянул мне страницу своего пересказа — и я ахнул. Честное слово, это была волшебная страница.
В искусстве я много раз сталкивался с чудом. Первый раз еще в детстве, когда рассматривал репродукции с картин: Куинджи «Ночь на Днепре» — луна светилась! И «Неизвестная» Крамского — с какой бы стороны к ней не подходил, красавица смотрела мне прямо в глаза! (позднее я узнал, что это известные факты).
Перебравшись
в Москву, я часто бывал в Третьяковке и музее Пушкина, где десятки картин так будоражили меня, что временами я чувствовал озноб. А великая музыка, которую в то время я крайне редко, но все же слушал, чуть ли не доводила меня до слез и спасала в минуты отчаяния. В те же годы меня потрясли некоторые фильмы итальянских неореалистов и, само собой, наши классики литературы, которых я открывал в «Ленинке». Ну, а потом я работал в театрах и чудеса на меня так и сыпались, как яблоки с дерева: это и Ю. Яковлев в «Идиоте» (после этой роли он попал в больницу с нервным истощением), и Е. Леонов в «Детях Ванюшина», и балет «Спартак»…Что касается современных художников и писателей, то их в полной мере я смог оценить только когда сам начал иллюстрировать, а затем и писать детские книжки — у современников была масса потрясающих, диковинных вещей, которые вызывали изумление и восторг. Но с годами моя восторженность сильно приугасла — я стал въедливо копаться в произведениях современных авторов и все реже видеть чудо. Но иногда все-таки видел. Приведу первое, что приходит в голову.
Лет пятнадцать назад, когда я жил на Кронштадтском бульваре, у меня появилась знакомая, художник анималист «Мультфильма» Катя Залетаева. Молодая, чрезвычайно талантливая, она по памяти рисовала абсолютно всех животных (даже экзотических) и в различных позах. Она только взглянула на моих собак, взяла огрызок карандаша, обмакнула в тушь и прямо на обоях, не оборачиваясь и больше не посматривая на моих лохматых друзей, размашистыми штрихами изобразила их в натуральную величину и каждого со своим взглядом, своим характером. Я разинул рот — второй раз столкнулся с такой зрительной памятью (первый раз в юности, когда художник Саша Камышов рисовал людей по памяти). С тех пор кто бы из художников ко мне не заходил, все ахали. О не художниках и говорить нечего. Позднее, съезжая с квартиры, я вырезал собачьи портреты.
В те же годы в ЦДЛ я часто общался с Отто Голубенко, губастым толстяком с седой шевелюрой и прозрачными глазами, у которого сильно болели ноги — он ходил вразвалку. Пыхтя и отдуваясь, Голубенко подходил к нашему столу и сиплым голосом сразу по-деловому выдавал:
— Водку пить будете? — и доставал пузырек с настойкой из каких-то трав.
Он когда-то учился в Гнесинке, считался полулитератором, полуфилософом, дотошным книжным червем, который откапывал какие-то сенсационные материалы, вроде того, что Левитан нанял каких-то хулиганов, которые избили Чехова, после чего в дневнике записал сколько заплатил, чтобы «поколотили Антошку». Подобными историями Голубенко был напичкан под завязку и преподносил их без всякого оживления, как рядовые случаи, вот только рассказывал неважно (его дикция оставляла желать лучшего, некоторые слова я разбирал с трудом).
Голубенко жил одиноко в полуподвальной квартире на Беговой; время от времени заводил любовниц, но жениться не собирался «ради душевного спокойствия». Иногда, чтобы продолжить пьянку, мы из ЦДЛ заваливались к Голубенко и он почти из ничего (пары сосисок, луковицы, нескольких картофелин) приготовлял полную сковороду роскошной закуски, при этом, все его действия, как у каждого истинного профессионала, были удивительно просты и красивы. В середине застолья наш хозяин брал гитару, и мы становились свидетелями чуда — он виртуозно играл великих композиторов Латинской Америки, и все пьесы в огненном ритме самбо. Помню точно, слушая его, я всегда испытывал восторг, мое сердце готово было выпрыгнуть из груди (без всякой скидки на алкоголь) — так сильно он играл.
Недавно мы встретились вновь. Голубенко сообщил мне, что последние вещи Паустовского писала его жена, что Горбачев и Ельцин в Америке стали масонами, показал новые философские трактаты, которые собирался издавать за свой счет; на мой вопрос «играет ли?», надул губы и покачал головой:
— Не играю. Живот мешает.
Он в самом деле стал еще толще — как бочка на сорок ведер.
За последние годы я почти не сталкивался с чудом — ну может два-три раза, да вот еще страница Тарловского, из-за которой, собственно, и развел эту тягомотину. Ясно — он не чудотворец, но налицо превращение рахитичного текста в отличное произведение.