До встречи на небесах
Шрифт:
Потом наш знаменитый собеседник рассказывал о поэзии Востока, рассказывал вдохновенно, при этом поводил рукой, как бы дорисовывал образы в воздухе. Он прочитал два своих перевода, и даже я, несведущий, отметил, как он экономно и аккуратно использовал слова (от этого каждое звучало особенно сильно), но, говоря о переводах, пожаловался, как они тяжело ему даются.
В тот день, ошалев от впечатлений, я понял, что такое настоящая литература, что именно на классике надо оттачивать свой вкус.
Через некоторое время, прощаясь, поэт сказал:
— Поиск истины всегда труден. Здесь надо немалое мужество, — и улыбаясь, пожимая нам руки: — Берегите дружбу,
Я чуть было напыщенно не брякнул: «Слово дружба для нас святое», но во время прикусил язык.
Вот так, просто и замечательно в тот солнечный день мы целый час провели в обществе действительно значительного человека. Его звали Арсений Александрович Тарковский.
Теперь-то мне ясно: по большому счету писатель тот, кто создал свой мир, остальные — просто литераторы. А гений тот, кто сделал открытие и выразил его так, как до него не выражал никто.
Кстати, многие наши истинные гении никогда не называли себя таковыми. Я где-то вычитал, что Чехов не очень высоко себя ценил как писателя, даже называл свои рассказы «дребеденью». Достоевский говорил: «Я пишу хуже, чем Толстой, но, конечно, не так уж плохо». Толстой, в свою очередь, говорил: «Чехов пишет лучше меня», а позднее: «Моя автобиография ценнее, чем все двенадцать томов болтовни, которую я написал». Набоков вообще считал себя прежде всего энтомологом, а уж потом писателем. Ну и как не вспомнить Пушкина, который писал издателю: «Сделал одну вещицу. Надо бы над ней еще поработать, да деньги нужны». А эта «вещица» — «Борис Годунов»!
Как я вступил в десятитысячную армию писателей, с кем воевал, какие имею ранения и награды
С великими, затмившими солнце, классиками детской литературы мне жутко не повезло; предположительно, в те дни они встали не с той ноги.
В начале шестидесятых годов открылся журнал «Детская литература»; мой закадычный друг Валерий Дмитрюк стал его главным художником. Я торчал в редакции часами, благо она находилась в двух шагах от мастерской-подвала Дмитрюка, где мы с ним корпели над детскими книжками. Однажды в редакцию пришел кумир нашего детства Николай Носов; журнал давал материал о нем, и писатель пришел выбрать свою фотографию (накануне его «щелкал» фотограф журнала). Сумрачно поздоровавшись, классик, словно привередливая кинозвезда, перебрал десяток снимков и все забраковал. На следующий день ему прислали другого фотографа, но и новый фотомастер потерпел неудачу.
Носов отверг трех фотографов, измучил всю редакцию, и в конце концов принес снимок из домашнего альбома. Понятно, личность имеет право на капризы, хотя по моим наблюдениям, это больше свойственно посредственностям.
Спустя неделю после случая с фотографией, Носов вновь появился в редакции, появился в обеденный перерыв, когда сотрудники «подкреплялись» в соседнем кафе, а я, развалившись, покуривал за столом Дмитрюка, представляя себя в роли главного редактора. Мои смелые мечты прервал вошедший Носов. Поздоровавшись и спросив «где все?», он устало опустился на стул, зашмыгал носом и тускло осмотрел комнату; на его лице появилась гримаса боли.
— Николай Николаевич, вы плохо себя чувствуете? — отважился я открыть рот, глядя на классика со священным страхом.
— Давно плохо, — он вздохнул и провел ладонью по лицу. — Сейчас истинно русскому писателю тяжело. Сейчас расплясались разные Алексины, Яковлевы… Меня не печатают, замалчивают… — он хотел еще что-то сказать, но гурьбой ввалились сотрудники во главе с громогласным бородачом Игорем Нагаевым.
Больше я
не видел классика, но его обрывочные фразы врезались в память.Прежде чем говорить о встречах с другими «литературными Богами», надо пояснить, как я стал литератором, как в моей, в общем-то ровной жизни, все пошло кувырком.
Впервые я взялся за сочинительство в далеком детстве — написал какой-то стишок про дождь (что-то про мокрых воробьев на оконном карнизе). По пути на рыбалку прочитал стишок приятелю и спросил:
— Кто написал, знаешь?
— Знаю, — хмыкнул он. — Пушкин.
Я понял, что в поэзии достиг вершины и больше, к счастью, стихов никогда не писал. И вот, работая с Дмитрюком в подвале, я время от времени стал пописывать детские рассказы — просто так, ради затеи, чтобы посмешить друга. Правда, смеялся он редко; любитель сурового стиля общения, он на мой вопрос «ну как?» — надувал губы:
— Ерунда!
Только однажды буркнул:
— Ничего, сносно.
Это у него была высшая похвала. Он славился откровением и в нашем тандеме имел главенствующую роль, потому я верил ему безоговорочно и никому, кроме него, свои писания не показывал и не спешил тащить их в журналы (куда торопиться? — думал, — накатаю побольше, тогда и отнесу). Бывало, делился с Дмитрюком тем, что еще не записал, по ходу дела придумывая всякие новые штучки.
— Запиши, там посмотрим, — тянул мой требовательный напарник, — но вообще-то мелковато… для серьезного разговора.
Нет чтобы поддержать друга, он, гад такой, прямо сокращал мое жизненное пространство. Случалось, я и сам выбалтывался и терял интерес к теме. Ну, в общем, все эти мои трепыхания имели разогревочный характер. Я догадывался, что серьезная литература — это своего рода марафон, и прежде всего самоограничение и одиночество, а я никогда не любил бег на длинные дистанции (короткие-то бегал с ленцой) и ограничивать себя ни в чем не собирался, и одиночество переносил тяжело.
Однажды я иллюстрировал книжку Бориса Ряховского «Робинзонада» в «Молодой Гвардии». Сделал отвратительно, из рук вон плохо (мое жуткое позорище, за него и теперь краснею), но вдруг литературный редактор книжки, интеллигентная старушенция Л. Хотиловская выдает мне некоторое утешение:
— Вы как-то верно ощущаете текст. Уж не пишите ли сами?
От растерянности я нахально брякнул:
— Ага!
— Так принесите, что за ненужная скромность?
Я принес ей пять-шесть своих писаний и отправился с друзьями в байдарочный поход. Месяца через два заявился.
— Куда же вы исчезли? — почти вскричала Хотиловская. — Мне рассказы понравились, в них живая реальность, а не всякие умствования. Я отдала их в «Мурзилку» Анатолию Васильевичу Митяеву. Он чудесный человек, фронтовик, сам пишет сказки. Немедленно идите к нему.
Я и не подозревал, что мои очерки могут произвести такое впечатление, но понял, Хотиловская всерьез решила сделать из меня писателя. Мое сердце учащенно забилось; немного сдрейфил, но быстро себя успокоил — вдруг одномоментно в моей душе что-то произошло, я почувствовал что-то вроде готовности к подвигу и подумал «а почему бы и нет?». Приосанился, и резво спустился на этаж ниже в известный журнал.
Митяев встретил меня по-дружески и сразу огорошил — сказал, что один рассказ уже набирают, другой пойдет осенью. Я пришел в страшное волнение, у меня прямо перехватило дыхание, а Митяев, как ни в чем не бывало, стрельнул у меня сигарету, кивнул на соседнюю комнату и заговорщически объяснил, что сотрудницы запрещают ему курить, берегут его здоровье.