Добро пожаловать в пустыню Реального
Шрифт:
В таком случае, «арабский вопрос» — это почти то же самое, чем был «еврейский вопрос»: разве арабо-еврейская напряженность не является окончательным доказательством продолжения «классовой борьбы» в смещенной, мистифицированной, «постполитической» форме конфликта между еврейским «космополитизмом» и мусульманским неприятием современности? Иными словами, что, если рецидив антисемитизма в сегодняшнем глобальном мире подтверждает элементарную истину старой марксистской интуиции, что единственное подлинное «решение» этого вопроса — Социализм?
ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ЗАПАХ ЛЮБВИ
Весной 2002 года среди американцев часто можно было встретить людей с гордостью носящих значок с американским и израильским флагами и надписью «Вместе мы выстоим» («United We Stand»). Эта роль, навязанная в настоящий момент евреям в рамках существующей глобальной идеологически-политической констелляции — их привилегированная связь с глобально доминирующим американским капитализмом, чревата страшащими опасностями, открывая дорогу вспышкам насильственного антисемитизма: тот факт, что из-за ряда случайных стратегических политических решений и обстоятельств Израиль был возведен в ранг привилегированного партнера США, может оказаться причиной все новых и новых кровопролитий. Следовательно, главной задачей всех тех, кто действительно тревожится о еврейском народе, сегодня становится усердная работа, направленная на обрывание этой «естественной» связи между США и государством
Почему нью-йоркская катастрофа должна находиться в более привилегированном положении по сравнению, скажем, с массовой расправой хутус над тутси в Руанде в 1999 году? Или ковровыми бомбардировками и отравлением газами курдов на севере Ирака в начале девяностых? Или массовыми убийствами индонезийских войск в Восточном Тиморе? Или… длинным списком стран, в которых массы страдают значительно больше, чем в Нью-Йорке, но которые не имели счастья оказаться в центре, чтобы средства массовой информации могли возвысить их до жертвы Абсолютного Зла. В этом и состоит идея: если настаивать на употреблении этого термина, «Абсолютное Зло» есть повсюду. Так почему бы тогда не наложить запрет на любые попытки его объяснения и диалектического рассмотрения? И разве мы не обязаны сделать следующий шаг: как насчет «индивидуальных» чудовищных преступлений — от садиста-убийцы Джеффри Дамера до Андреа Йейтс, хладнокровно утопившей пятерых своих детей? Как сказал Шеллинг более двухсот лет назад, в каждом из этих случаев мы сталкиваемся с изначальной бездной свободной воли, невообразимым фактом («Я сделал это, потому что я сделал это!»), сопротивляющимся всем разъяснениям его психологических, социальных, идеологических и тому подобных причин.
Короче говоря, разве сегодня, в нашу безропотную постидеологическую эпоху, не признающую никаких позитивных Абсолютов, единственным законным кандидатом на звание Абсолюта не является акт радикального зла? Этот негативно-теологический статус холокоста находит свое высшее выражение в книге Джорджо Агамбена «Следы Освенцима», в которой он выдвигает своеобразное онтологическое доказательство Освенцима для ревизионистов, отрицающих холокост. Он прямо выводит существование холокоста из его «идеи» (понятия, вроде «мусульман» — живых мертвецов, настолько «насыщены», что они не могли возникнуть без факта холокоста). Что может быть лучшим доказательством, чем то, что в современной теории культуры холокост действительно возведен до уровня Вещи, осознан как отрицательный Абсолют? И многое о сегодняшней констелляции говорит тот факт, что Абсолют представляет собой возвышенное/непредставимое Зло. Агамбен обращается к четырем модальным категориям (возможность, невозможность, случайность, необходимость), артикулируя их по оси субъективации-десубъективации: возможность (то, что может быть) и случайность (то, чего может не быть) — это операторы субъективации, тогда как невозможность (то, чего не может быть) и необходимость (то, чего не может не быть) являются операторами десубъективации — и Освенцим — это то место, в котором оба края оси одновременно капитулируют:
«Освенцим представляет собой исторический момент, когда эти процессы терпят крах, разрушительный опыт, в котором невозможное становится реальным. Освенцим — это существование невозможного, наиболее радикальное отрицание случайности; следовательно, это абсолютная необходимость. Мусульманин («живой мертвец» лагеря — С.Ж.), созданный Освенцимом, — это катастрофа субъекта, уничтожение субъекта как места случайности и его сохранение как существования невозможного»[!Giorgio Agamben, Remnants of Auschwitz, New York: Zone Books 1999, p. 148.!].
Освенцим, таким образом, обозначает катастрофу своеобразного онтологического короткого замыкания: субъективность (открытие пространства случайности, в котором возможность более чем действительна) обваливается в объективность, в которой вещи не могут не следовать «слепой» необходимости. Для того чтобы понять эту идею, следует рассмотреть два аспекта термина «невозможность»: прежде всего невозможность как просто составная часть необходимости («это не могло быть иначе»); затем невозможность как наивысший непостижимый предел самой возможности («до такой степени ужасные вещи не могут происходить на самом деле, никто не может быть настолько злым») — в Освенциме оба эти аспекта совпадают. Можно даже выразить это в кантианских терминах как короткое замыкание между ноуменальным и феноменальным: в фигуре мусульманина, живого мертвеца, субъект десубъективируется, ноуменальное измерение (свободного субъекта) проявляется в самой эмпирической реальности. Мусульманин — это ноуменальная Вещь, полностью проявляющаяся в феноменальной реальности, и по существу является свидетельством о том, о чем нельзя свидетельствовать. И, делая следующий шаг, Агамбен толкует эту уникальную фигуру мусульманина как неопровержимое доказательство существования Освенцима:
«Позвольте нам утверждать, что Освенцим —
это то, о чем нельзя свидетельствовать, и позвольте нам также утверждать, что мусульманин — это абсолютная невозможность свидетельства. Если очевидец свидетельствует о мусульманине, если он достигнет успеха в приведении речи к невозможности речи — если мусульманин, таким образом, конституирован в качестве цельного доказательства, — тогда отрицание Освенцима несостоятельно в своей основе. В мусульманине невозможность свидетельствования больше не является простой нехваткой. Вместо этого она становится реальной; она существует как таковая. Если оставшийся в живых свидетельствует не о газовых камерах или Освенциме, а о мусульманине, если он говорит только на основании невозможности речи, то его свидетельство не может быть не признано. Освенцим — то, о чем невозможно свидетельствовать, — абсолютно и неопровержимо доказан»[! Agamben, op.cit., p. 164.!].Нельзя не восхититься изяществом этой теоретизации: не будучи помехой иным доказательствам того, что Освенцим на самом деле существовал, сам факт, что невозможно прямо свидетельствовать об Освенциме, доказывает его существование. В этом — в этом рефлексивном ухищрении — и состоит фатальный просчет известного циничного нацистского аргумента, цитированного Примо Леви и другими: «То, что мы делаем с евреями, настолько непредставимо в своей ужасности, что даже если кто-то выживет в лагере, ему не поверят те, кто там не были, — они просто объявят его лжецом или душевнобольным!» Контраргумент Агамбена следующий: действительно, невозможно свидетельствовать о предельном ужасе Освенцима — но что, если сама эта невозможность воплощена в оставшемся в живых? Если, в таком случае, существует субъективность, подобная субъективности мусульманина, субъективность, доведенная до крайней точки крушения в объективность, то такая десубъективированная субъективность могла возникнуть только в условиях Освенцима… Тем не менее, эта линия аргументации, неумолимая в своей крайней простоте, остается глубоко двусмысленной: остается невыполненной задача конкретного анализа исторического своеобразия холокоста. То есть ее можно прочитывать двумя противоположными способами: как концептуальное изложение определенной крайней позиции, которая должна рассматриваться в терминах конкретного исторического анализа, или — в своеобразном идеологическом коротком замыкании — как способность проникновения в суть априорной структуры феномена Освенцима, который смещает, делает излишним — или, по крайней мере, вторичным — такой конкретный анализ своеобразия нацизма как политического проекта и причин, породивших холокост. При втором прочтении «Освенцим» становится именем чего-то, что в известном смысле должно было произойти, чья «сущностная возможность» была вписана в саму матрицу западного политического процесса — рано или поздно обе стороны оси должны были рухнуть…
Нет ли тогда в событиях 11 сентября чего-то общего с темным Божеством, требующим человеческих жертвоприношений? Да, и именно по этой причине их нельзя ставить в один ряд с истреблением евреев нацистами. Тогда нужно пойти вслед за Агамбеном[!Giorgio Agamben, Homo Sacer, Stanford: Stanford University, 1998.!] и отвергнуть известное лаканианское объяснение холокоста (уничтожения евреев нацистами) как, в соответствии со старым иудейским значением слова, жертвы темным богам, предназначенной для удовлетворения их ужасной потребности в jouissance[! Jacques Lacan, The Four Fundamental Concepts of Pycho-Anatysis, New York: Norton 1979, p. 253.!]: уничтоженные евреи скорее были теми, кого древние римляне называли homo sacer, то есть людьми, исключенными из человеческого сообщества, которых можно убивать u которых по этой же самой причине нельзя приносить в жертву (поскольку они не достойны жертвоприношения)[! Почему же тогда термин «холокост», несмотря на неправильное употребление, столь широко распространен среди и евреев, и неевреев? Он смягчает травматическое ядро истребления евреев, рассматривая его как (извращенную, но, тем не менее, в конечном счете) имеющую ясную цель операцию жертвоприношения: лучше быть драгоценным объектом жертвоприношения, чем ничего не стоящим homo sacer, смерть которого не имеет никакого значения… В 2000 году в Израиле большой скандал вызвало заявление лидера ортодоксальных раввинов о том, что шесть миллионов евреев, убитых нацистами, не были невинны: их убийство было справедливым наказанием, они были виновны в том, что предали Бога… Урок этого странного эпизода вновь состоит в том, что чрезвычайно трудно признать бессмысленность абсолютных катастроф.!].
Впечатляющий взрыв башен Всемирного торгового центра не был простым символическим актом (в смысле действия, целью которого было «донести сообщение»): это был прежде всего взрыв смертельного jouissance, извращенный акт превращения себя в инструмент jouissance большого Другого. Да, культура нападавших — это болезненная культура смерти, находящая наивысшее осуществление жизни в насильственной смерти. Проблема не в том, что это делается «безумными фанатиками», а в том, что за ними стоят «рациональные стратеги». Значительно больше этического безумия в военном стратеге, планирующем и осуществляющем широкомасштабные бомбардировки, чем в человеке, взрывающем себя при нападении на врага. Да, окончательной целью атак была не какая-то тайная или явная политическая программа, но — в гегельянском смысле этого слова — (пере) открытие измерения абсолютной негативности в нашей повседневной жизни: разрушение изолированного течения нашей повседневной жизни, поистине ницшеанских Последних Людей. Давным-давно Новалис сделал точное наблюдение о том, что злой человек ненавидит не добро — он чрезмерно ненавидит зло (мир, который он рассматривает как зло) и потому пытается разрушить и причинить ему максимальный вред — в этом и состоит заблуждение по поводу «террористов». Это может показаться кощунственным, но в атаках Всемирного торгового центра есть что-то общее с актом Антигоны: оба они подрывают «движение товаров», господство принципа удовольствия-реальности. Однако «диалектический» подход состоит здесь не в том, чтобы включить эти акты в некоторый большой нарратив Прогресса Разума или Человечества, который — если не исправляет их, то по крайней мере — делает их частью всеобъемлющего большого нарратива, поднимающего их на «более высокий» уровень развития (наивное гегельянское представление), а в том, чтобы заставить нас усомниться в собственной невинности, переместить в них тематику наших (фантазматических либидинальных) инвестиций и обязательств.
Так, вместо того, чтобы продолжать упорствовать в обессиливающем страхе перед Абсолютным Злом, страхе, запрещающем нам думать о том, что происходит, следует вспомнить, что существует два основных способа реагирования на такие травматические события, приводящие нас в состояние невыносимого беспокойства: способ Сверх-Я и способ действия. Способ Сверх-Я — это то самое жертвоприношение темным богам, о котором говорит Лакан: новые притязания варварского насилия дикого непристойного закона, направленного на заполнение пробелов в символическом законе. А действие? Одна из героинь Шоа — известная еврейская балерина, которую офицеры лагеря попросили исполнить перед ними танец (они изощренным способом пытались унизить ее). Вместо того чтобы отказаться, она согласилась, и пока их внимание было приковано к ней, она сумела вырвать автомат из рук расслабившегося охранника. Прежде чем застрелиться самой, она успела расстрелять более дюжины офицеров. Разве ее действие не сопоставимо с действием пассажиров самолета, упавшего в штате Пенсильвания, которые, зная, что они погибнут, силой прорвались в кабину пилотов и разбили самолет, принеся спасение сотням жизней других людей?