Добро пожаловать в пустыню Реального
Шрифт:
Очевидный упрек здесь таков: не обнаруживают ли примеры самого Бадью предела его логики? Да, ненависть к врагу, нетерпимость к ложной мудрости и т. д., но разве урок прошлого столетия не состоит в том, что даже и особенно тогда, когда мы участвуем в такой борьбе, следует с почтением относиться к некоему пределу — пределу, которым является именно радикальная «другость» Другого? Мы никогда не должны сводить Другого к врагу, носителю ложного знания и т. д.: в нем всегда есть Абсолют непреодолимой пропасти другой личности. Тоталитаризм двадцатого столетия с его миллионами жертв показывает нам, что бывает, когда до конца следуют тому, что кажется нам «простым субъективным действием», — поэтому неудивительно, что Бадью закончил прямой поддержкой коммунистического террора… Именно эту линию аргументации следует отвергнуть; возьмем крайний случай — беспощадную и жестокую борьбу с фашистским врагом. Следует ли здесь проявлять уважение радикальной «другости» личности Гитлера, не учитывая его реальных действий? Здесь нужно обратиться к известным словам Христа о том, что он принес меч и разделение, а не единение и мир: из любви к человечности, включая человечность самих нацистов (какая бы она у них ни была), с ними следует бороться абсолютно безжалостным и неуважительным образом. Короче говоря, еврейское выражение, часто цитируемое в отношении холокоста («Когда кто-то спасает одного единственного человека от смерти, он спасает все человечество»), должно быть дополнено: «Когда кто-то убивает одного единственного подлинного врага человечества, он (не убивает, но) спасает все человечество» Подлинное этическое испытание — это не только готовность спасти жертвы, но также — возможно, даже больше — беспощадная верность уничтожению тех, кто сделал их жертвами.
В основе монотонности сегодняшней глобальной жизни лежит, конечно же, акцент на множественности и непохожести масок. В своей выдающейся брошюре о Делезе[!См.: Alain Badiou, Deleuze, Paris: Hachette 1997.!] Ален Бадью привлек внимание к тому, что, если когда-либо существовал философ, который в отношении любой темы — от философии до литературы и кино — вновь и вновь повторял и открывал заново одну и ту же концептуальную матрицу, то им был Делез. Ирония такой интуиции в том, что именно в этом обычно упрекают Гегеля — независимо от того, о чем он писал и говорил, Гегель всегда умудрялся втиснуть это в тот же самый шаблон диалектического процесса… Нет ли идеальной справедливости в том факте, что единственный
Недавний анимированный блокбастер «Шрек» производства «Дримуоркс» (Эндрю Адамсон и Вики Дженсон, 2001) превосходно отразил такое господствующее функционирование идеологии. Типично сказочная сюжетная линия (герой и его симпатично-неуклюжий комичный помощник идут, чтобы победить дракона и спасти из его когтей принцессу) облачена в шутливые брехтовские «очуждения» (когда огромная толпа наблюдает за свадьбой в церкви, даются инструкции, как следует реагировать, словно в фальшиво-естественных теле-шоу: «Смех!», «Почтительное молчание!»), политкорректные выверты (после поцелуя возлюбленных не уродливый людоед превращается в прекрасного принца, а прекрасная принцесса превращается в обычную пухлую девчонку), иронические колкости по адресу женской суетливости (когда спящая принцесса ожидает поцелуя спасителя, она быстренько укладывает волосы, чтобы казаться более привлекательной), неожиданные превращения плохих героев в хороших (злой дракон оказывается заботливой особой женского пола, которая позднее помогает героям), вплоть до анахроничных ссылок на современные нравы и популярную культуру. Вместо поспешных похвал в адрес этих смещений и переписываний как потенциально «подрывных» и превращения «Шрека» в иное «место сопротивления», следует сфокусировать внимание на том очевидном факте, что, несмотря на все эти смещения, рассказывается та же самая старая история. Короче говоря, истинная функция этих смещений и ниспровержений состоит именно в том, чтобы сделать традиционный нарратив осязаемым для нашего «постмодернистского» времени — и таким образом уберечь нас от замены его новым нарративом… Неудивительно, что фильм завершается ироничной версией «Я — верующий» — старого хита группы «Манкиз» шестидесятых: так и есть, все мы сегодня верующие — мы делаем наши верования забавными, продолжая практиковать их, то есть полагаясь на них как на основную структуру наших повседневных практик. В старой доброй Германской Демократической Республике один и тот же человек не мог сочетать в себе трех качеств: убеждений (вера в официальную идеологию), интеллекта и честности. Если у тебя были убеждения и интеллект, ты не мог быть честным; если ты был умен и честен, то у тебя не было убеждений; если у тебя были убеждения и ты были честен, то ты не был умен. Не подходит ли это и для идеологии либеральной демократии? Если ты (делаешь вид, что) принимаешь всерьез господствующую либеральную идеологию, то ты не можешь быть умным и честным: ты или глупец, или испорченный циник. Итак, если позволить себе безвкусную аллюзию на homo sacer Агамбена, можно рискнуть заявить, что господствующая сегодня либеральная форма субъективности — это homo sucker: несмотря на попытки эксплуатации и манипуляции другими, он в конечном итоге оказывается главным простофилей. Когда мы думаем, что высмеиваем правящую идеологию, мы только усиливаем ее власть над нами[!И эта установка не ограничивается только западными «постмодернистскими» странами. В 2001 году в России возникло движение под названием «Идущие вместе», официальная молодежная организация Путина, идеологией которой является «евразийство», защита «российских ценностей» от Запада. Одна из оригинальных идей заключается в том, чтобы прибегнуть к сожжению книг: для борьбы с западным либеральным декадансом они предлагают проводить массовые собрания, на которых люди в обмен на принесенные ими декадентские книги получали бы бесплатные экземпляры правильных российских книг, тогда как декадентские книги сваливались бы в кучу и публично сжигались. Конечно, этот призыв к сожжению книг был забыт и в самой России, и за границей как комическая интермедия, не принятая всерьез верхушкой самой путинской номенклатуры; однако, по существу, он работает как знак, указывающий на вероятное будущее — уже Герберт Маркузе утверждал по поводу «Восемнадцатого брюмера» Маркса, что в истории возникновения фашизма комедия предшествует трагедии, то есть последний кошмар сначала кажется (воспринимается) похожей на оперетту комедией.!].
Из этой идеологической констелляции можно извлечь два урока. Прежде всего, следует быть осмотрительными, чтобы не приписать Другому наивную веру, которую сами мы не способны выдержать, превратив его в «субъекта, предположительно верящего». Даже случай глубочайшей уверенности — пресловутый случай «мусульманского фундаменталиста» с самоубийственной миссией — не столь уж убедителен, как может показаться: так ли уж очевидно, что они, по крайней мере, должны «действительно верить» в то, что после своей смерти они проснутся на небесах в окружении семидесяти девственниц (вспомним историю террориста-самоубийцы, который перед тем, как пойти и выполнить самоубийственное задание, даже опрыскал себя духами, чтобы хорошо пахнуть перед девственницами). Что, если, однако, они весьма не уверены в своей вере и используют самоубийственный акт в качестве средства, которое поможет выйти из тупика сомнений в доказательстве собственной веры: «Я не знаю, верю ли я на самом деле, но, убивая себя ради Дела, я докажу m actu, что я верю…»? Подобным образом следует избегать вывода, что Александр Фадеев, главный сталинистский писатель и председатель Союза советских писателей, застрелившийся после прослушивания секретного доклада Хрущева на XX съезде коммунистической партии, должен был быть «честным верующим»: по всей вероятности, он был прекрасно осведомлен о чрезвычайной порочности системы; но он верил в большого Другого, то есть в публичный образ социалистического Нового Человека и т. д. Следовательно, он совершил самоубийство не потому, что узнал что-то новое из доклада Хрущева, его иллюзии не рухнули — рухнула его вера в «перформативную силу» самой идеологической иллюзии.
Второй урок: вместо заблаговременных территориальных уступок врагу, следует бороться даже за те понятия, которые, кажется, «от природы» принадлежат врагу. Так, быть может, следует бессовестным образом вернуться к великой американской традиции вестернов, которыми восхищается Ален Бадью как великим жанром этической смелости. Конечно, мы не можем вернуться к наивности вестернов тридцатых — начала сороковых: взлет того, что Андре Базен назвал «мета-вестернами» начала пятидесятых, лишил жанр его невинности. Однако жанр обрел второе дыхание во второй половине пятидесятых — вспомним два великих шедевра Делмера Дэйвса, «В 3:10 на Юму» и «Нависшее дерево», значительно превосходящих главный «мета-вестерн», в котором, кажется, смелый поступок был выражен во всей его чистоте, «Ровно в полдень» Фреда Циннемана. Общей у обоих фильмов является структура смещенного решения: ключевое Деяние совершает не главный герой, который производит впечатление средоточия этического испытания, а второстепенный персонаж, который может быть даже самим источником соблазна. (Отголосок этого присутствует даже в фильме «Ровно в полдень»: в самом конце становится ясно, что на смелость проверялся не Гари Купер, а его молодая жена, сыгранная Грейс Келли). В фильме «В 3:10 на Юму» рассказывается история бедного фермера (Ван Хефлин), который, чтобы получить двести долларов, необходимых для спасения его скота от засухи, соглашается конвоировать бандита — его голова высоко оценена (Глен Форд) — от гостиницы, где его держат, до поезда, который отвезет его в тюрьму в Юме. Мы имеем здесь, конечно же, классическую историю этического испытания.
На протяжении всего фильма кажется, что человек, подвергаемый испытанию, — это сам фермер, искушаемый в стиле (незаслуженно) более известного «Ровно в полдень»: все те, кто обещали ему помощь, отрекаются от него, когда узнают, что гостиница окружена бандой, поклявшейся спасти своего босса; сам арестованный бандит попеременно то угрожает фермеру, то пытается его подкупить, и т. д. Однако последняя сцена ретроспективно полностью меняет наше восприятие фильма: перед самым поездом, который уже покидает станцию, бандит и фермер сталкиваются лицом к лицу со всей бандой, которая только и ждет подходящего момента, чтобы застрелить фермера и тем самым освободить своего босса. В этот напряженный момент, когда положение фермера кажется безвыходным, бандит неожиданно поворачивается к нему и говорит: «Верь мне! Прыгаем вместе в вагон!» Короче говоря, на самом деле испытанию подвергался сам бандит, очевидный агент искушения: в конце он пленен честностью фермера и жертвует своей свободой ради него. И разве, mutatis mutandis, то же самое не подходит сегодня ко всем нам — «прогрессивным» западным интеллектуалам, высокопарно судящим о том, что рабочие, как в наших обществах, так и в третьем мире, трусливо предали свое революционное призвание и уступили националистическому или капиталистическому соблазну? Вспомним отталкивающую фигуру удобно устроившегося и хорошо обеспеченного английского или французского «радикального левака», осуждающего югославские массы за то, что они поддались этническим песням сирен в конце 1980-х: на самом деле это «радикальные леваки» подверглись испытанию и провалили его, неверно осмыслив пост-югославскую войну. То же самое еще лучше подходит к либеральным мультикультуралистам, сожалеющим о росте нового правого насилия в западных обществах: занимая надменную позицию в отношении тех феноменов, которые они осуждают, они проваливают испытание… Да, возродившиеся патриоты оказываются правыми, нам действительно нужна сегодня новая смелость, и именно недостаток такой смелости (которая,
в конечном счете, всегда представляет собой смелость поставить под сомнение свою собственную точку зрения) наиболее заметен в реакции американских (и европейских) интеллектуалов на 11 сентября и его последствия.Во второй части «Harmonienlehre», своего главного теоретического манифеста 1911 года, Арнольд Шенберг излагает свое неприятие тональной музыки в терминах, которые внешне почти напоминают более поздние нацистские и антисемитские трактаты: тональная музыка стала «нездоровой», «вырожденческой», мир нуждается в очистительном переломе; тональная система признана «кровосмесительной»; романтическая гармония — уменьшенная септима, например, является «гермафродитской», «изменчивой» и «космополитической»… Нет ничего проще, чем утверждать, что такое мессиански-апокалиптическое отношение — это элемент одной и той же «глубинной духовной ситуации», которая породила нацистское «окончательное решение». Однако именно такого вывода следует избегать: отталкивающим нацизм делает не риторика окончательного решения как таковая, но его конкретные формы, предлагаемые ею. Другая популярная тема подобного рода исследований — якобы «протофашистский» характер массовой хореографии, демонстрирующей дисциплинированные движения тысяч тел (парады, массовые представления на стадионах и т. д.); если их обнаруживают и в социализме, то незамедлительно делается вывод о «глубинной общности» обоих «тоталитаризмов» Подобная процедура — подлинный прообраз идеологического либерализма — упускает суть: такие массовые представления не просто не являются в своей основе фашистскими; они даже не являются «нейтральными», ждущими того, чтобы быть освоенными левыми или правыми, — именно нацизм похитил их и присвоил себе у рабочего движения, подлинного места их происхождения. Здесь следует противопоставить стандартной историцистской генеалогии (поиск истоков, влияний и т. д.) строгую ницшеанскую генеалогию. В отношении нацизма стандартная генеалогия представлена поиском «протофашистских» элементов или зерен, из которых вырос нацизм (когда в вагнеровском «Кольце» Хаген гонялся за золотом Рейна; когда немецкие романтики эстетизировали политику…), тогда как ницшеанская генеалогия полностью принимает в расчет конститутивный разрыв нового исторического события: ни один «протофашистский» элемент не является per se «фашистским», «фашистскими» делает их особое сочетание — или, используя термин Стивена Джей Гоулда, все эти элементы «вне-склонны» («ex-apted») к фашизму. Иными словами, не существует никакого «фашизма avant la lettre», поскольку сама буква (номинация) различает связки элементов, присущих фашизму.
Следуя этой логике, нужно решительно отвергнуть представление о том, что дисциплина (от владения собой до физических тренировок) — это «протофашистская» черта. Нужно отказаться от самого предиката «протофашистский» — это чистейший случай псевдоконцепта, функция которого — препятствовать концептуальному анализу. Когда мы говорим, что организованный спектакль из тысяч тел (или, скажем, восхищение видами спорта, которые требуют больших усилий и самообладания, вроде скалолазания) является «протофашистским», по сути, мы не говорим ничего, мы просто высказываем смутную ассоциацию, маскирующую наше невежество. Так, когда несколько десятилетий тому назад были популярны кунгфу фильмы (Брюс Ли и т. п.), не было ли очевидно, что мы имели дело с подлинной классовой идеологией рабочей молодежи, для которой единственным средством достижения успеха были дисциплинирующие тренировки того, чем они обладали, их собственных тел? Естественность и отношение «все путем» («let it go»), потворствующее чрезмерным свободам, принадлежат тем, у кого есть средства, чтобы позволить себе это, — тем же, у кого нет ничего, остается только их дисциплина. «Плохими» физическими упражнениями, если они существуют, являются не коллективные упражнения, а скорее бег трусцой и бодибилдинг как составляющие субъективной экономики реализации внутреннего потенциала своего Я — неудивительно, что одержимость своим телом стала почти обязательным элементом при переходе бывших левых радикалов к «зрелости» прагматической политики: от Джейн Фонды до Йошки Фишера — «инкубационный период» между этими двумя стадиями отмечен концентрацией внимания на собственном теле.
Есть популярный израильский анекдот о Клинтоне, гостящем у Биби Нетаньяху: когда в офисе Биби Клинтон увидел загадочный синий телефон, он спросил Биби, что это за телефон, и Биби ответил, что по нему можно разговаривать с Самим на небесах. По возвращении в Штаты завистливый Клинтон потребовал от своей секретной службы достать ему такой же телефон любой ценой. Через две недели они достали телефон, и он работал, только счета за переговоры были непомерно велики — два миллиона долларов за минуту разговора с Самим. Итак, Клинтон в бешенстве звонит Биби и возмущается: «Как ты можешь пользоваться таким телефоном, даже если мы, оказывающие тебе финансовую поддержку, не можем себе этого позволить? Вот как ты тратишь наши деньги?» Биби спокойно отвечает: «Нет, все не так, как ты думаешь! Для нас, евреев, звонки идут по местному тарифу!» Интересно, что в советской версии анекдота Бог заменен Адом: когда Никсон приезжает к Брежневу и видит особый телефон, Брежнев объясняет ему, что это — связь с Адом; в конце анекдота, когда Никсон жалуется на большой счет за разговоры, Брежнев спокойно отвечает: «Для нас, в Советском Союзе, разговоры с Адом рассчитываются по местному тарифу» Первая, полуавтоматическая реакция постмодернистского либерального демократа на этот анекдот такова: именно в этом сегодня и состоит корень Зла — люди, считающие, что у них есть прямая линия с Богом (Истиной, Справедливостью, Демократией или каким-то иным Абсолютом), и думающие, что у них есть право обвинять других, своих противников, в том, что у них прямая линия с Адом (Империей Зла или осью Зла); такой абсолютизации нужно противопоставить скромное признание того, что все наши точки зрения относительны, обусловлены случайными историческими констелляциями, чтобы никто не мог принимать определяющих Решений, а были только простые прагматические рабочие решения… Фальшь этой позиции была осуждена уже Честертоном: «На любом углу можно встретить человека, безумно и кощунственно утверждающего, что он, может быть, не прав. Каждый день встречаешь человека, который допускает, что его взгляды неверны. Но его взгляды должны быть верны, или это не его взгляды»[! Честертон Г.К. Ортодоксия // Честертон Г.К. Вечный Человек. М., 1991. С. 376.!]. Разве не эта же фальшь ясно различима в риторике многих постмодернистских деконструктивистов? Честертон вполне оправданно использует здесь сильное слово «кощунственно», которое должно придать вес его словам: скромная по своему виду релятивизация собственной точки зрения есть видимая форма ее полной противоположности, привилегированной позиции высказывания. Сравните борьбу и боль «фундаменталиста» с безмятежным миром либерального демократа, который со своей безопасной субъективной точки зрения иронически отвергает всякое взятие на себя обязательств, всякое «догматическое» занятие стороны.
Таким образом, проповедуем ли мы старый урок о том, что идеологическое значение элемента не находится в нем самом, а зависит от того способа, каким этот элемент «освоен», включен в цепь? Да — с одной важной оговоркой: что мы должны набраться храбрости, чтобы отказаться от «демократии» как господствующего означающего этой цепи. Демократия является сегодня главным политическим фетишем, отрицанием основных социальных антагонизмов: в ситуации выборов социальная иерархия на мгновение приостанавливается, социальное тело сводится к чистому множеству, которое не может быть подсчитано, и антагонизм в этот момент также приостанавливается. Десять лет назад во время выборов губернатора в штате Луизиана, когда единственной альтернативой бывшему члену Ку-клукс-клана Дэвиду Дюку был коррумпированный демократ, на многих автомобилях можно было увидеть наклейку: «Голосуйте за жулика — это важно!» В этом и состоит изначальный парадокс демократии: в рамках существующего политического порядка любая кампания против коррупции кооптирована крайне правыми популистами. В Италии окончательным итогом «чистых рук» — кампании, разрушившей старый политический истеблишмент центристских христианских демократов, стал приход к власти Берлускони; в Австрии Хайдер легитимировал свое вхождение во власть в антикоррупционных терминах; даже в Соединенных Штатах общим местом является то, что конгрессмены-демократы более коррумпированы, чем республиканцы. Идея «честной демократии» — иллюзия, точно так же, как и представление о порядке Закона без его непристойного дополнения — Сверх-Я: то, что кажется случайным искажением демократического проекта, вписано в само его понятие, то есть демократия — это democrassouille. Демократический политический порядок в самой своей структуре восприимчив к коррупции. Элементарный выбор таков: признать и подтвердить эту коррупцию от имени смиренной реалистической мудрости, или набраться храбрости и сформулировать левую альтернативу демократии, чтобы действительно разрушить порочный круг демократической коррупции и кампаний правых по избавлению от нее?[!Внутренняя ограниченность демократии объясняет уникальную власть обаяния фигуры Сальвадора Альенде. Постольку поскольку он пытался сочетать социализм с «плюралистической демократией», его подлинная роль состояла не в том, чтобы быть моделью для подражания, но (независимо от его субъективных намерений) в том, чтобы быть отрицательным героем, задача которого — продемонстрировать посредством своего поражения (трагическая смерть в 1973 году) невозможность строительства социализма без насилия, «мягким» парламентским путем. То есть посмотрим правде в глаза: мы (достаточно старые, чтобы быть его современниками) все знали о том, что его проект обречен, так что мы, в конечном итоге, просто ждали, когда это случится, втайне даже желали его смерти.!]
Где же тогда следует искать альтернативу? Здесь нужно по-прежнему быть предельно осторожными, но одновременно без всяких предубеждений: почему нельзя распознать освободительный потенциал даже в таком, несомненно, реакционном понятии, как «русская идентичность»? Возможно, своеобразие некоторых слов может оказаться советчиком в этом вопросе: зачастую в русском языке встречаются два слова для (того, что воспринимается нами, представителями Запада, в качестве) одного и того же понятия, одно указывает на обычное значение понятия, а другое — «абсолютное» употребление с более сильным этическим зарядом. Есть истина (istiпа) — общее понятие истины как соответствия фактам, и есть (обычно с большой буквы) Правда (Pravda) — абсолютная истина, обозначающая также этическое осуществление идеала Порядка Добра. Есть свобода (svoboda) — обычная свобода делать то, что хочешь, в рамках существующего социального порядка, и есть воля (volja) — значительно сильнее метафизически заряженная ценность, побуждающая следовать своему желанию вплоть до саморазрушения — как любят говорить русские, на Западе у вас есть свобода, но нет воли. Есть государство (gosudarstvo) — государство в его обычном административном отношении, и есть держава (derzhava) — государство как исключительный орган абсолютной власти. (Используя известное различение Беньямина-Шмитта, можно рискнуть утверждать, что различие между государством и державой — это различие между конституированной и конституирующей властью: государство — это государственная административная машина, работающая в рамках соответствующих предписаний закона, тогда как держава — это представитель безусловной власти). Есть интеллектуалы (intellectuals) — образованные люди, и есть интеллигенция (intelligentsia) — интеллектуалы, преданные особой миссии улучшения общества[!Эти различия уравновешиваются некоторыми важными сгущениями, множественными значениями понятий; скажем, русское выражение для обозначения мира (peace), мир, также означает «мир (world), мироздание (universe)» и замкнутую вселенную (universe) традиционной сельской общины, в основе которой, конечно же, лежит идея о том, что весь космос — это гармоническое Целое, подобно упорядоченному крестьянскому хозяйству.!]. (Точно так же у Маркса есть имплицитное различие между «рабочим классом» — простой категорией социального Бытия, и «пролетариатом» — категорией Истины, революционным Субъектом).