Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:

Зимой 1851/52 года в жизни Добролюбова появляется Иван Максимович Сладкопевцев. Недавний выпускник Петербургской духовной академии был всего на 11 лет старше своего подопечного и преподавал в Нижегородской семинарии латынь всего год — с ноября 1851-го. Этого времени хватило, чтобы учитель поразил своего воспитанника: «Что-то особенное привлекало меня к нему, возбуждало во мне более нежели просто привязанность — какое-то благоговение к нему»{49}. Сладкопевцев полностью соответствовал представлениям Добролюбова об идеальном профессоре — «брюнет, из Петербургской академии, молодой, благородный и умный»{50}. Среди педагогического состава Нижегородской семинарии таких было мало. Судя по всему, преподаватель сразу же разглядел способности тщеславного юноши и оказывал ему особое расположение — наставлял, как лучше читать по-латыни и в чем состоит искусство хорошего перевода, помогал на экзаменах, как вспоминал сам Добролюбов в письмах 1853

года, адресованных любимому педагогу.

Семинарское сочинение Добролюбова на латинском языке.
Между 1851 и 1853 гг. OP PHБ

Хотя чувства Добролюбова к Феничке и Сладкопевцеву совершенно различны по природе, словесная и риторическая форма их выражения в дневниках поразительно схожа. Добролюбов описывает свою привязанность к Сладкопевцеву, как будто речь идет о сильной платонической страсти к женщине. А любовь (или влюбленность) к Феничке также подается как страсть, но уже плотская.

«С пламенной ревностью» Добролюбов стремился познакомиться ближе со Сладкопевцевым, а когда, наконец, это свершилось, начал томиться, как робкий любовник, не решаясь беспокоить наставника. В ту же пору (в августе-сентябре) Добролюбов переживал страсть к Феничке: 2 сентября на прогулке он «страстно, с каким-то ожесточением — надо говорить правду» — поцеловал ей руку, которую она не отняла{51}. Октябрьские и ноябрьские записи отражают нарастающее томление Добролюбова. Он отмечает в дневнике: «Ревную и, следовательно, люблю, люблю глубоко, хоть и не пламенно, потому что это не в моей натуре». В той же записи от 9 ноября 1852 года видно, что рассудок Добролюбова отрезвляет его влечение: «…полюбить меня она не может, жениться на ней мне невозможно, обольстить ее не могу, насиловать в исступлении страсти… но уже это верх безумия во всех отношениях. Насильно…» И через полстраницы снова о воображаемом насилии: «Просто овладеть — хоть бы возможно было — совместно, жалко, грустно, не смею… Она возбуждает во мне такое чистое чувство! <…> А между тем я не могу, да и не хочу, противиться моему страстному увлечению и отдаюсь ее прелестям без всяких определенных намерений»{52}.

Пробудившееся половое влечение и томление в дневниковой записи от 9 ноября 1852 года достигают кульминационной точки; больше мы не встретим в документах Добролюбова упоминаний о Феничке. Через два дня, 11 ноября, ее из сердца Добролюбова, кажется, полностью вытесняет Сладкопевцев, которого переводят из Нижнего в Тамбов. От этого известия Добролюбов приходит в ужас: «Я страдаю, и еще как страдаю, тем более что мне этого нельзя ни перед кем высказывать: все станут смеяться. <…> Я теперь наделал бы черт знает что, весь мир перевернул бы вверх дном, выцарапал бы глаза, откусил бы пальцы тому негодяю, тому мерзавцу, который подписал увольнение Ивану Максимовичу». Чувство к Сладкопевцеву описывается Добролюбовым с помощью тех же слов и фигур речи, какие обычно служат для описания любви к женщине: «Я никогда не поверял ему сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всём том одна мысль — быть с ним, говорить с ним — делала меня счастливым, и после свидания с ним, и особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения»{53}.

Именно в этот момент Добролюбов напишет о себе наиболее проникновенные и проницательные слова, которые лучше суждений любых исследователей определяют сущность его натуры и могут быть названы лейтмотивом всей его короткой жизни, а вместе с тем — и нашего жизнеописания:

«Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было. <…> И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика!., тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия»{54}.

Платоническая, интеллектуальная любовь Добролюбова к наставнику, конечно же, не уникальна и напоминает о распространенном в XIX столетии типе мужской привязанности, «наслаждении дружбы» — между учителем и учеником, товарищами, однокурсниками. Похожие чувства старший друг Добролюбова Чернышевский питал к своему другу и наставнику Василию Лободовскому{55}. Однако письма Добролюбова, адресованные Сладкопевцеву, риторикой поразительно напоминают любовные: они писались порциями, но не отправлялись, а были посланы значительно позже, когда отправитель справился со своими чувствами (чтобы адресат не видел «пылающего лица моего… дрожащего моего голоса»). Добролюбов рассказывал, как долго искал случая заговорить с объектом своего интереса. Когда же это произошло,

он «вдруг исполнился какого-то восторга и, кажется, чрезвычайно поглупел и растаял». Сладкопевцев очень быстро стал кумиром молодого семинариста: «Я слушал Вас, смотрел на Вас с такою искреннею и сильною любовью, Ваша радость и грусть так действовали на меня, Ваше счастье было для меня так дорого, и я так жадно хотел бы чем-нибудь ему способствовать, что поистине никакой друг не мог бы более любить своего друга»{56}. Кажется, этот тип отношений Добролюбов воплотит позже в своем пиетете к Чернышевскому, а страстность, не нашедшая отклика у Фенички, найдет себе выход через четыре года в одном петербургском доме.

«Обожествление» Сладкопевцева, помимо прочего, наводит на мысль, что юный Добролюбов нашел в учителе то, чего не мог дать ему отец, — поведенческий образец. Хотя Александр Иванович и сформировал у Николая культуру чтения и этический стержень, представления священника об идеальной для сына церковной стезе очень быстро разошлись с чаяниями юного Добролюбова. Можно предполагать, что, когда он увидел и услышал Сладкопевцева, решилась его судьба: он начал мечтать об отъезде в Петербург.

«Копи копейку»

Описанная выше картина счастливых, проведенных в достатке детства, отрочества и юности всё же не так безоблачна, как может показаться на первый взгляд. Отношения Добролюбова с отцом складывались не идеально. Александр Иванович, судя по красноречивым записям сына в дневнике 1852 года, был человек рачительный, домовитый, целеустремленный и весьма честолюбивый. Когда на Новый год из усадьбы Добролюбовых сбежала корова, отец три часа спокойно и методично (лучше бы запальчиво и гневно, замечает сын) корил его за «нерадение», невнимательность к родителю, нежелание проникнуться хозяйственными делами и погруженность в чтение, а в придачу обозвал «дураком» и даже «негодяем»: «Все твои науки никуда не годятся, если не будешь уметь жить. Умей беречь деньгу, без денег ничего не сделаешь… надо уметь… приобретать их»{57}. Отец гоголевского Чичикова наставлял сына в том же духе: «Больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете». Конечно, Александр Иванович Добролюбов, человек образованный и эрудированный, говорил это в сердцах, в порыве уныния и раздражения, однако между его словами о накоплении и праведными делами, которых ожидают от священника, на самом деле нет такого разрыва, который им мог бы приписать склонный к контрастам современный читатель.

Сын отмечал, что не в первый и не в последний раз слышал эти упреки. В чем здесь дело? Как совместить образ уважаемого паствой священника, преподавателя с его меркантильными призывами? Совершенно очевидно, что противоречие существует, только если мы понимаем логику жизни священника упрощенно, в виде жесткого противопоставления двух типов поведения — безукоризненной добродетельности и нарушения догм и официальной риторики.

Для лучшего понимания логики Александра Ивановича нужно иметь в виду, во-первых, его положение должника: из-за постройки нового дома он выплачивал проценты по займу и, надо полагать, постоянно думал о том, как увеличить доходы и сократить издержки. Во-вторых, Добролюбов-отец, конечно же, не был врагом просвещения и чтения, но скорее придерживался принципов «мирского аскетизма» — системы представлений, во многом определявшей повседневную жизнь всё большего числа священников середины XIX века. Мирской аскетизм предполагал неустанный труд на пользу своей семьи и общего дела, борьбу с собственной ленью, терпение и смирение в быту, подчинение эмоций разуму{58}. Александра Ивановича, очевидно, беспокоили непрактичность сына, его чрезмерная погруженность в книжный мир в ущерб конкретным практическим навыкам, которые (помимо чисто книжного знания) могла дать семинария, а главное — некоторое небрежение тем опытом, что мечтал передать ему отец.

Судя по истории с коровой и увлечению Сладкопевцевым, в начале 1850-х годов сын не тянулся к отцу в той мере, как рисовало воображение последнего. Думается, что именно из-за постепенного усиления этой холодности и скрытности в отношениях с отцом Добролюбов будет укорять себя в дневнике «Психаториум» за непочтительность к родителям, а после знакомства со Сладкопевцевым перенесет все свои симпатии на семинарского наставника, который, таким образом, невольно примет на себя немалую часть «отцовских» функций.

Симптоматично, однако, что в 1850 году, читая русский перевод романа Жорж Санд «Грех господина Антуана», Добролюбов в конфликте между отцом и сыном принял сторону скептика, практика и крепкого фабриканта Кардонне-отца, а не его романтичного и исповедующего утопические идеи о всеобщем братстве и равенстве сына Эмиля{59}.

«Психаториум»: вера и сомнение

Об интимных дневниках и их роли знакомые Добролюбова узнали рано. Однажды, когда Николай был вызван к своему любимому профессору Сладкопевцеву, он забыл в классе тетрадку, которая была обнаружена его товарищами. Добролюбов после этого целую неделю оставался дома, не ходил на уроки, а когда появился, чувствовал себя очень неудобно перед одноклассниками, которые, впрочем, словно угадывая будущую литературную силу, щадили его неловкость и авторскую щепетильность{60}.

Поделиться с друзьями: