Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Добровольцем в штрафбат
Шрифт:

– Ты что, дед Андрей? Мне в лесу волком жить?

– Спервоначалу в лесу. Отсидишься, чтоб временем твоё дело запуржело. А потом умён да проворен будешь – документы выправишь. Там тебе помогут. Россия-то велика, есть куда приткнуться. Только сюда уж носу не кажи. Отрезанный ты для своих-то.

Фёдор пристально смотрел на деда Андрея и не узнавал его. Такой прямодушный, понятный, – дед разворачивался теперь новой, неведомой стороной, с особенным толкованием и подходом к жизни.

– В моё-то время, в двадцатые годы, за комиссарскую кровь на месте в расход пускали… Уходи, Федька. Кто знает, может, и эта власть рухнет, как царёва. Ничего вечного-то на свете нету. И надежду имей. Переворотится, глядишь, всё – тогда и возвернешься. Простят, позабудут. Большевики-то сами тюремные нары пообтирали – то каторжный, то беглый

ссыльный. А нынче, вон вишь, герой на герое… Запоминай, чего скажу. Твёрдо запоминай.

Фёдор внимательно слушал, как пробраться к Предуралью, в Кунгур, где сыскать названного человека, как представиться, чего ему передать. Интонация у деда Андрея была необычная – приглушенная, с таинственной хрипотцой; слова весомые, ничего пустого, в каждом звуке значение, – так, вероятно, сжато и ёмко, когда под словом и первый смысл, и второй, и третий, говорили на бандитских сходах. Что-то непотребное, вывихнутое было в этом, и в то же время спасительно-горько-сладкое, вроде как представлялась возможность откупиться за злодеяние крадеными деньгами. Ещё вот украсть – и откупиться…

– Еды возьмешь на дорогу, хлеба. Денег на первое время тоже дам. – Дед Андрей вытащил из-под лежанки небольшой, обитый полосовым железом сундук, порылся в нём, достал купюры.

Наблюдая за действиями этого «хромого разбойника» – так некоторые называли деда Андрея в Раменском и побаивались его, глядя, как плутает его косматая тень по бревенчатым стенам и низкому потолку, замечая ненароком закоптелую, с глубоким чёрным зевом печь, исшарканный веник в углу у двери, мёртвую муху на подоконнике, Фёдор проникался тоской, горькой задумчивостью и дымом таёжного бандитского костерка, нечистоплотностью скитальческого, пещерного быта. Он даже передёрнул плечами от мнимого ощущения, будто покрывается звериной вонючей шерстью. Но вместе с этим ему открывалась неумолимая истина: отныне он, Фёдор Завьялов, преступник, обречённый на жестокое наказание, и дед Андрей для него первый поводырь в том лиходейском миру, который прежде был скрыт буднями простой крестьянской жизни.

– По большаку-то не ходи. Как пройдёшь кладбище, сворачивай к Плешковскому логу. Далее – по тропе, к Вятке. На паром не садись, людно там. Переправляйся на лодке. В ближней деревне с кем-нибудь сговоришься.

Казалось, всё теперь сказано. Время уходить. В селе наверняка уже догадались, что Фёдор ищет пристанища у «разбойника» деда Андрея.

Они вышли на крыльцо. Старик осветил фонарём ночь. Она оставалась по-прежнему безлунна, нема, с вязкой тьмой в глубине лесной чащи. Но где-то высоко и далеко по-над лесом, в каком-то незримом движении туч угадывалось первое волнение утра и ранний рассвет. Майская ночь скоротечна, а за ней – день, всеобщее пробуждение и неведомая дорога и судьба.

Дед Андрей обнял Фёдора, толстой грубой бородой уперся ему в плечо.

– Не свидимся больше, Федька. Стар я. А у тебя долог путь. – Глаза старика застеклились, руки крепче обняли внука. – Прощай, Федька, бесова душа!

Старик, фонарь, приземистая сторожка сгинули в темноте. Ласковый к Фёдору кобель проводил его по узкой лесной дороге и отстал. Повернул назад – к старику-хозяину.

VI

Уходил Фёдор неторопким шагом. Спешить до новой жизни не спешил. К деду-то Андрею он летел, будто хотел выскочить из пут кошмара, – летел и безоглядно надеялся на его мудрую выручку и утешение. Но дед Андрей сердобольные нюни разводить не привык, к пустой утешительности не расположен. Это не покойная бабушка Анна, которая бы и погоревала слёзно, и посочувствовала всем сердцем, и покормила бы блинками с вареньем перед несладкой тюремной сидкой.

Занималось утро. Отряхивался от потёмок лес. Из слитной мглы проступали чешуйчатые, шероховатые стволы сосен. Холмистым овалом прояснился огромный муравейник. Длинная еловая лапа колюче вычленилась на посветлелом сером небе. Белостволье берез пообчистилось от тёмной сини, подыгрывало скромным отражением рассветному куполу неба. Ломкую, чуткую пору предутрия вот-вот должен был озвучить первый птичий голос.

Пройдя старую заглохшую вырубку на краю леса, Фёдор приблизился к погосту. Перемежаясь с редкими кустами, кладбищенское пространство унизывали невысокие разномастные кресты. Фёдор попробовал отыскать глазами крест над могилой бабушки

Анны. Он собирался что-то сказать ей на прощание, в чём-то признаться и покаяться или хотя бы кивнуть головой её надгробию. Но он не нашёл взглядом родной надмогильной метины. И только почему-то не ко времени вспомнил, как бабушка Анна бесподобно собирала ягоды: нежно-красную, в золотых зёрнах землянику и матово-лиловые черничные бусины. Не находилось в селе равных ей ягодниц, да и места она знала свои, заповедные, доступные лишь для её ухватистых рук. Но отвлечённые, некместные воспоминания о бабушкиных полных лукошках скоро обсеклись: от кладбищенского нагроможденья крестов исходил тяжелый, мутящий душу намёк о Савельеве. «Зря ножом-то даванул. Может, тот жив бы остался… Неужто теперь под чужим именем скитаться?»

Фёдор пошагал дальше. Он, однако, и не заметил, как прошёл мимо Плешковского лога. Опоздавшим умом вернулся назад, к назначенной дедом Андреем безопасной повёрке, но ноги вели его своей дорогой. Дедов план он не отверг напрочь, но положил в глубь себя, для самого беспросветного часа, который ещё не пробил. Теперь же, в эти минуты раннего утра, его путь лежал к Раменскому. Его вела туда неодолимая безотчётная сила. Всё естество подчинялось только ей. Фёдор никому не смог бы понятливо объяснить, зачем туда возвращается: сдаваться околоточному милиционеру он не собирался, заходить в отчий дом – не зайдёт, – но если бы его подстерегла засада, он бы твёрдо и неуступно заявил поимщикам: «Дайте я посмотрю на село, а там хоть вешайте…»

Он поднялся на угор, где когда-то, невдали от опушки леса, располагалось родовое имение помещика Купцова. Разорившееся ещё в первую русскую революцию, сгоревшее дотла в полыме революционных низвержений восемнадцатого, – здесь остались от знатных построек лишь груды битого кирпича, бесполезного ржавого хлама, обгоревшие, замшелые бревна. Дикий захапистый куст и бурьян затянул, как забытую могильную грядку, былое хлопотливое жительство. Время искрошило судьбы обитателей помещичьего дома, переменило участь людей дворовых, к которым принадлежал и дед Андрей; здесь он и повёл отсчёт своим мытарствам.

Фёдор сел на край обомшелого, трухлявого бревна, положил возле парусиновую котомку с дедовыми припасами, опёрся локтями на колени. Отсюда, с угорья, Раменское просматривалось полно, как на ладони.

Ночные серые тучи, слившись в одно грузное тело, сдвинулись прочь от востока. Румяная зорька омолодила половину неба, первой косвенной позолотой солнца отметилась на пробуждавшейся земле. В лесу гомонили птицы. Ветер с росной прохладой потянул с севера, волной прокатился над озимым угодьем в сторону села. В Раменском от порыва этого ветра шевельнулся красный флаг напротив церкви.

Не раз Фёдору казалось, что флаг и крест – вроде как разные стороны человеческого нрава. Он не мог, не умел это определённо и метко выразить словами, но по наитию находил в треплющемся флаге – бесшабашность, вольнодумство, переменчивость: ветер расправляет его на все стороны света, полощет, рвёт, тянет с собою… – а крест ветру неподвластен: в нём преданность вечным устоям, твёрдость духа и сила мудрости. Но как ни чужды друг другу флаг и крест, порой в них угадывалось что-то объединительное, сходное: оба они вознесены к небу, к какой-то дальней неизбывной мечте…

Неотрывно-долго Фёдор смотрел на крышу родного дома. Доселе не веданное чувство скребло ему душу. Как же так-то? Вон дом-то – близко, а не войдешь. И полверсты не будет, а добираться, может, несколько лет. Ему живо, будто въявь осязаема, предстала домашняя обстановка, скрип сенных половиц, тёплый житный запах русской печи, в которой мать пекла караваи. В рамке, в простенке между окон, висит украшением материно рукоделье – мелким крестиком вышита тонкая девушка с высоким кувшином; потускнелый медный подстаканник стоит за зелёным стеклом в буфете; пузатенькая кадка с водой с висящим сбоку ковшом… А сойти с двухступенчатого крыльца во двор – здесь колодец под навесом, бочка, чуть подальше телега с опущенными, как две тощие измождённые руки, оглоблями… Когда-то Фёдор, мальчишкой, вместе с отцом вёл со двора Рыжку на колхозную конюшню. Жеребца отец сдавал опустя глаза, будто стыдился перед Рыжкой за измену, а новую сбрую (упряжь тоже принуждали принесть) сдавать не захотел; закопал её на краю огорода, захоронил в яме и почему-то до сей поры не отрыл и не воспользовался, хотя и можно бы…

Поделиться с друзьями: