Добрый ангел смерти
Шрифт:
«Да, – подумал я. – Скорее, это средство для полетов, чем молочная смесь…»
Посидев немного, я подошел к железной двери и прислушался – за ней царствовала тишина. Значит, подумал я, это ночь… Что же мне теперь делать?
Посидеть до утра? Или попробовать выскользнуть отсюда сейчас? Да, но почему сюда никто не пришел за эти двое суток? Ведь у Грищенко есть ключи! Хотя даже с ключами ему бы не удалось сюда войти, ведь дверь была закрыта изнутри на два засова. Только я их мог отрыть, но меня в некотором смысле не было. Может, он и приходил, стучал, звонил по телефону…
Волнение закрадывалось в мои мысли. Мое присутствие
На стенке над умывальником висело зеркальце, и я подошел к нему, чтобы промыть глаза и посмотреть на себя. Мое лицо напомнило мне кадры хроники из Освенцима. Может быть, это и было преувеличением, но я еще никогда не видел у себя на лице таких огромных серо-синих кругов под глазами и такого заострившегося по-покойницки носа.
Умывшись холодной водой, я вернулся к столу. Не без брезгливости съел принесенный с собой бутерброд с молочной колбасой. Хлеб уже задеревенел, а колбаса была так далека от свежести, как я был в этот момент далек от сытости.
Включил электрочайник и снова посмотрел на банку растворимого кофе, а потом – автоматически – на «детскую смесь».
«Нет, – подумал я. – С кофе повременим, а то еще один такой полет, и я умру от физического истощения».
Я заварил себе чаю. Посмотрел на часы – без пяти четыре. Тишина. Даже крысы ничем не выдают своего присутствия.
Покончив с чаем, я положил в свою сумку три банки «молочной смеси». Зачем я их брал с собой? Наверно, хотелось еще когда-нибудь «Слетать в космос». Потом подошел к двери, снова прислушался и, ничего не услышав, аккуратно отодвинул тяжелые железные засовы. Выдержав после этого паузу, я приоткрыл дверь и в возникшую щель ворвался свежий ночной воздух – приятно прохладный, как джин-тоник со льдом.
– Ну, пошел! – приободрил я себя и, раскрыв дверь пошире, выбрался в проем. Потом также тихо прикрыл дверь и, достав ключ, провернул его в замочной скважине. Тяжелый ригельный замок негромко скрежетнул. Я спрятал ключ в карман брюк и, пригнувшись, на цыпочках пошел под стеной дома. Когда я уже почти дошел до угла, мне в спину ударил свет внезапно включенных автомобильных фар. Я дернулся что было силы вперед, бросил себя за угол и побежал уже не глядя по одинаково темным сторонам. Слышал, как завелся мотор, и даже показалось мне, что в какой-то момент звук его меня достигает, но когда я наконец остановился, запыхавшийся, вокруг было тихо.
– Ушел! – обрадовался я, но улыбнуться не получилось.
Я не просто ушел, а и сумку с тремя банками «молочной смеси» прихватил. Не выпустил ее из руки, несмотря на пережитый ужас реальной или полуреальной погони.
И снова, вернувшись в свою новую квартиру в пред рассветной мгле, я начал день со стирки одежды и принятия ванны.
Постепенно отмокнув и окончательно придя в себя и еще сильнее ощущая колючий глубинный голод, я даже не оделся, выйдя из ванной комнаты. Только обтерся полотенцем и сразу – на кухню. Нашел в холодильнике хвостик молочной колбасы, банку шпрот и охлажденный кусок
черного хлеба. По мере того, как мой желудок наполнялся едой, я начинал ощущать холод. В квартире не было холодно, но, видимо, организм заново приспосабливался к земной атмосфере температуре после двух суток «космических полетов».Перед чаем я набросил на себя халат.
В халате и чай казался слаще. Как-то чувство комфорта оживляло меня, и я уже поглядывал на подоконник, где в серо-зеленой папке лежала рукопись Гершсвича. Не знаю, как-то по-другому я смотрел на нее теперь, после своих неожиданных приключений. Но интерес мой к идеям и мыслям этого покойного любителя-философа не угас. Скорее наоборот.
Я полистал рукопись, но вчитываться в мелкий почерк не было сил. А тут еще вспомнил, что в коридоре лежит моя черная сумка с тремя банками «молочной смеси». Сходил туда, переложил банки в кухонную тумбочку – все-таки, что бы там внутри ни было, но оно очень съедобно!
И лег спать, послушный зову тела, уставшего от полетов.
Наступил следующий день, свежий и солнечный. И проснулся я, к своей радости, рано – около семи. Сварил кофе.
Ну вот, думал я, работа моя позади. И неинтересно мне, что там все же произошло. Жизнь дороже.
Взял эстетским жестом маленькую чашечку с кофе и поднес ко рту. Подержал ее на весу, чтобы ощутить аромат арабики, но в нос ударил стойкий запах корицы, вернув меня в состояние озадаченности. Опять запах моей руки перебивал запах кофе.
Я покачал головой. Глотнул кофе – все-таки вкус у него был настоящий и стоящий.
– Надо жить! – подумал я. (Оптимистические мысли обычно до глупости банальны.) Учителем истории я уже никогда не буду. Неблагодарное это дело! Надо снова искать работу охранника. Здоровье есть – восемь лет плаванья и три года фехтования. На работодателей это какое-то впечатление производит., Найти бы снова ночь через две. Чтобы оставалось время заниматься решением философских загадок. Жизнь должна приносить удовольствие – каждому по потребностям.
А за окном светило весеннее солнце и долетали гулкие обрывки мегафонных фраз – на Софиевской площади снова шел какой-то митинг.
Захотелось прогуляться. Выйдя из дому, я прошел мимо митингующих, над головами которых реяли красно-черные флаги УНА-УНСО. На борту грузовичка с мегафоном в руке к чему-то призывал мужчина с длинными седыми усами, свисавшими чуть ниже подбородка. Я не хотел вслушиваться – мимолетные движения человеческих масс меня не очень интересовали. Политика – это лишь строительный материал новейшей истории, что-то вроде цемента. Стоит только встрять в нее – и все! Затопчут, потом выкопают – и станешь экспонатом в каком-нибудь захолустном историческом музее.
Я прошел между грузовиком и толпой митингующих, внимание которых было полностью отдано оратору. На ходу заметил несколько раздраженных взглядов в свою сторону. Наверное потому, что я проходил мимо, не желая присоединиться к их великому стоянию. Но при всей моей симпатии к каждому страждущему – я ценил любую целеустремленность в людях, лишь бы не вешались сами и не убивали других, – состраданием мое отношение к подобным людям и ограничивалось. Предложить им больше, чем сострадание, было бы уже опасно для меня. Я любил себя и свою свободу, и в отношениях с женщинами страсть предпочитал любви – страсть сильнее, не поддается никаким правилам и исчезает так же внезапно, как и появляется.