Дочь генерального секретаря
Шрифт:
В беседке посреди двора Александр сидел затемнившись, как для ночного боя: воротник поднят, лацканы пиджака закрывают рубашку, волосы на лоб, голова опущена. Но мусора не отдыхают. К тому же, еще видят, суки, в темноте.
– А ну встал.
Козырьки фуражек поблескивали. Он не услышал, как они подошли по земле.
– Руки из карманов.
Он вынул.
– Подошел... Дыхни?
Во рту было гнусно от перегара возбуждения. Но делать нечего, дыхнул. Мусор и носом не повел, в отличие от Александра он был под дозой. Вот такие и вбивали его в землю - в двенадцать лет. Учили "родину любить".
Второй проявил вялый интерес:
– Бухой?
– Да вроде нет... Кого
– Одну тут...
– и он добавил: - товарищ сержант. Обещалась выйти.
– Как звать, не Любка?
На всякий случай Александр мотнул головой двузначно.
– Если Любка, так она из диспансера только.
– Нет-нет. Другая.
– Смотри, поймаешь на конец.
Они удалились, ухмыляясь и пошлепывая по ладоням набалдашниками дубинок.
Свет в окне тем временем погас.
Дверь была на площадке слева. Второй ключ подошел. Квартира дохнула по-пролетарски. Закрываясь изнутри, он боялся, что палец соскользнет со спуска.
Третья по счету комната была необитаема.
Дверь скрипнула, а ключ он удалил бесшумно.
Изнутри он заперся.
Пыльно мерцали половицы. Окна были голые - листва за ними, как вырезана из жести. В углу столик с трехстворчатым зеркалом. Отражаясь в нем, свет фонаря слепил. Венский стул. Больше мебели не было, если не считать шторы, которая, как в театре, отгораживала задник комнаты. Оттуда доносился странный звук - словно забыли выключить транзистор.
В коридоре зашлепала тяжесть. Оставив дверь сортира открытой, бугай матерился, отливая с трудом. Ушел он, сорвав бачок, - и Александр поздравил себя с акустической завесой.
Кольца шторы лязгнули, сбиваясь.
За ней лежал матрас. Бормотанье шло из-под него. Александр опустился на колени. Отвернув толстый угол, он обнаружил толстую тетрадь. Под ней открылась вентиляционная дыра, которая уже не бормотала, а выразилась ясно:
"X..., ребята? Идем на банк".
"У-уу, - загудели голоса.
– Ну, Петя, пан или пропал..."
Щелкнула карта:
"За туза на все. Ложи!"
В подполье резались в очко, но судьба банка осталась неизвестной. Потому что из коридора в дверь стукнули:
– Инесса?
Он замер.
– Ты что ль, Ангел?
– Вдруг он взорвался и перешел на крик.
– Кто там? С Лубянки, что ль? Отвечайте инвалиду коммунистического соревнования. Не то сейчас зарублю и отвечать не буду. Слышьте, суки? Справка у меня! Затмение системы!..
Сосед ударился об дверь.
Схватив тетрадь, Александр прыгнул к окну. Шпингалеты заедали, но кожи на пальцах он не жалел.
Инвалид ударил топором. Он промахнулся и с матом выдернул лезвие из косяка. Со второго раза дверь отлетела.
Топор сверкнул.
– Убью-ю...
Вспыхнувшие окна осветили кусты. Ударом плеча Александр высадил стекло и прыгнул через эти кусты. Он приземлился в клумбе и разогнулся, как пружина.
Топор вонзился в землю как раз за ним.
– Держи ворюгу!
Охваченный горячкой, пролетарский район палил из ружья.
В эпицентре охоты за собой любимым Александр, прижимая к животу похищенную тетрадь, пробирался во тьме - полной, пыльной и дурнопахнущей. Это была вонь из подвалов детства - то кисло-капустной, то картофельной гнили. На поворотах он касался то занозистых досок, то кирпичных стен с колючими выворотами бетонного раствора. Потом его ударило под колено. Он чиркнул спичкой и удивился. К стене, которая перекрывала ему путь, было приставлено старинное кресло. Ободранное, рваное, но вполне музейное. Могло бы украсить в Зимнем дворце экспози-цию, посвященную классическому веку родной литературы. Вольтерьянское. Как оно сюда попало? Из какого разграбленного предками жильцов "дворянского
гнезда"?Александр сел.
Кресло выдержало.
Он вынул коробок и зажег спичку.
Эту тетрадь он уже видел в руках у Инеc. Она была на спирали, старая и в морщинах. На малиново-красной обложке здание на бульваре Сен-Мишель, где тетрадь была когда-то куплена. Он открыл и задохнулся. Французский почерк Инеc был такой же простодушный. При всей своей невероятной сложности человек этот был однозначен по-библейски. Да - да, нет - нет... Охваченный невероятным возбуждением, он стал перелистывать находку.
Пальцы обожгло.
Черно стало, как в могиле.
Под напором эмоций он всхлипнул. Прижал тетрадь подбородком к груди, вытянул ноги и расстегнулся с усилием. Разогнувшись, кровь загудела, как телефонный столб. Чувство узнавания свело пальцы. Возник, отнял дыхание и сразу же под веками стал таять нездешний образ. Прищелкивая, он пытался удержать, за этой Дульсинеей наяривая в виде вдруг кабана, взлетающего с рыком...
Удар в лицо.
Вместе со слезами по скуле Александра оплывала сперма - горячая, как воск. Вкус был морской, а пахло, как после апрельского дождя в лесу чем-то очень живым.
Он засмеялся.
Обтер руку о подлокотник и от последней спички прикурил обломок сигареты. Хватило на три затяжки. Осветив затоптанную пыль, огонек погас. Александр обнял тетрадь и впервые за время отсутствия Инеc провалился в такой глубокий сон, что когда пришла пора проснуться, не сразу понял - куда же это, к черту, занесло?
Journal intime* лежал перед ним, как разбитое зеркало.
Между французско-русским словарем под редакцией Ганиной и пишущей машинкой.
Устроился он на кухне. Из-за занавески просматривались подступы к дому. В мгновенную реакцию гигантской военной машины, не досчитавшейся одного призывника, не очень верилось, но береженого Бог бережет: если с дороги вдруг свернет защитного цвета помесь "газика" с БТР, у него будет время если не слинять по крыше (ход предусмотрительно открыт), то выброситься из окна.
* Дневник (фр.)
С другой стороны, газовая плита за спиной позволяла не отвлекаться на хождения за чаем.
Дневник был пестр и анархичен.
Среди поспешных записей имели место попытки автобиографического романа, но писалось все это где, как и чем попало - даже карандашом. Так, где стерлось, он обводил по букве, по слову, а затем, заглядывая в словарь, на заедающей машинке перепечатывал страницу за страницей, кусок за куском собирая образ, в который сам не верил: неужели это и была его Дульсинея? Бог знает, каким образом зачатая в церебральном холоде глобальных коммунистичес-ких страстей большеглазая девочка с незаживающей звездой сигаретного ожога на лбу.
"Как и всегда, собирались второпях, и я успела взять с собой только тетрадь, когда-то брошенную в Москве на полуслове. Других развлечений нет: продолжим...
Мы в румынском санатории - Он и я. Черный "мерседес" отвозит нас на грязи. Из Бухареста туда же прилетает супруга Дракулеску.
На вертолете.
Это дворец в огромном саду. Кроме персонала и врачей (все говорят по-французски, но курят "Кент"), мы были с ним одни - пока не привезли двух индонезийцев. Они говорят только по-английски, меня попросили переводить на приеме. У обоих тропические болезни. Один синий, причем буквально: ладони, губы, лицо. Другой с виду нормальный, но в крови черви. Болезнь отнюдь не символическая, называется палюдизм. В знак благодарности они мне показали портрет Сукарно в феске - вырезку из газеты, хранимую в бумажнике. Они очень за своего Сукарно. Почему? Потому что служащим Сукарно (тоже, кстати, друг отца) выдает полтора килограмма риса в месяц.