Дочь колдуньи
Шрифт:
Мы просидели с доброй женщиной несколько часов, пока не пришел кузнец и не заковал нас в кандалы, за которые отцу еще придется заплатить шерифу. Кузнец был грубый и с нами не церемонился, но дело свое знал и не промахнулся, вбивая последний гвоздь. Нередко от неточного удара страдала рука или лодыжка. Некоторые женщины, которые сидели в тюрьме давно, были прикованы к кольцу в полу или в стене, но, так как мы были маленькими, нас приковывать не стали. Вскоре пришло время для посетителей, и шериф по очереди пропускал в коридор тех, кто принес продукты или одежду своим родным. Передачи просовывали через прутья решетки. Длительность посещения определялась количеством монет, которые совали в руку тюремщика, или меновым товаром. У большинства посетителей монет не было, поэтому им выделялось всего несколько минут,
Двери в камеры открывались нечасто. Исключение делалось для священника или врачей, приходивших к заключенным из милосердия. Или чтобы вынести тело умершего ночью заключенного. Только в конце дня мы с Томом увидели в коридоре согнутую фигуру нашего отца, подходящего к решетке камеры. Потолок был не выше шести футов, ибо тюрьма на три фута уходила в каменистую землю, образовывая полуподвальное помещение, и еще на три фута занимала каменный фундамент здания, построенного над камерами.
Он взялся за прутья решетки и позвал нас. Увидев кандалы, он опустил голову и проговорил: «Боже милостивый…» — но времени у него было в обрез. Прежде чем его прогонят, нужно было еще успеть передать продукты Ричарду, Эндрю и матери. Он протянул небольшую буханку хлеба, мех с водой, шаль для меня и куртку для Тома и торопливо сказал:
— Слушай, Сара. Пейте сначала из меха и только из открытой бочки, если очень захочется. Хлеб надо растянуть на подольше. Если жевать долго, будет казаться, что его не так мало. В следующий раз постараюсь принести мяса, но это будет не раньше чем через несколько дней. Обещай, что сделаешь, как я велю. — Он протянул руки между прутьями решетки, привлек меня к себе и сказал: — Не делись хлебом ни с кем, кроме Тома. Здесь есть женщины, которые умирают от голода и которые будут умолять тебя дать им кусок, но ты заболеешь и умрешь, если не сделаешь, как я тебе говорю. Слышишь, Сара?
Я кивнула и завернула хлеб в фартук, а он повернулся к Тому:
— Том, помнишь, что я сказал тебе в тот день? После того, как ты сбросил кожаный ремень на поле. Помнишь? — Когда Том кивнул, отец сказал: — Настал твой черед. Я приду, когда смогу.
Он приготовился уходить, но я, вспомнив о сестре, спросила:
— Где Ханна?
Он быстро нагнул голову и сказал:
— Она у преподобного отца Дейна. Там о ней позаботятся.
Жена преподобного отца была женщиной доброй, но строгой, и я подумала, что же будет с Ханной, которой всего три года, дикой, грязной и постоянно требующей внимания. Долгие месяцы я заменяла ей мать, и вот ее снова отрывают от семьи. Я заплакала, вспомнив все случаи, когда была с ней жестока, нетерпелива или безжалостна.
Отец пересек коридор, чтобы передать немного еды Ричарду, Эндрю и наконец матери. Когда мать просунула руки между прутьями решетки, он прижал их к своим глазам и сказал что-то нежное. Потом шериф позвал его. Когда отец ушел, наступили сумерки. Наша камера, наша «хорошая камера», выходила на запад, и лучи заходящего солнца на короткий миг заглянули через узкие, как щели, окошки, расположенные высоко в стене, окрасив нашу кожу красным и желтым, будто загорелась солома и мы могли сгореть заживо в своей темнице.
Паразитам хватило нескольких часов, чтобы забраться мне в волосы, и я проснулась посреди ночи оттого, что у меня горела голова. Я стала чесаться, раздирая кожу и чувствуя, как вши бегают по пальцам. Женщина у противоположной стены мучительно застонала, повторяя с каждым вздохом: «О боже, мой зуб! О боже, мой зуб…» Она продолжала стонать и после того, как ее попросили замолчать, а некоторые даже принялись осыпать ее проклятиями. Стало холодно, и я закуталась в шаль. Взглянула на Тома, но, судя по его ровному дыханию, он крепко спал. Дикие стоны продолжались около часа, пока какая-то женщина не влила в рот страждущей какую-то жидкость. Вскоре стоны сменились тихими всхлипываниями, а потом женщина впала в забытье.
Послышалось какое-то шуршание в соломе, и вдруг я увидела пару темных блестящих глаз, близко посаженных по обе стороны острого рыльца. Зверюга наблюдала за мной, принюхиваясь к спрятанному у меня в фартуке хлебу. Я пихнула ее ногой, и она залезла глубже в солому, но не ушла. Тогда я пнула ее сильнее, и она исчезла под подстилкой. Спала я урывками, пока тусклый
утренний свет не проник в камеру, и только теперь смогла лучше рассмотреть лица женщин, окружающих меня со всех сторон. Они открывали глаза одна за другой, в каких-то застыла боль, в каких-то отчаяние. Одни молились о спасении, другие о смирении, но всех их ждал еще один день тяжкого заточения. У всех этих жен, матерей и сестер, которые трудились, молились и от чистого сердца помогали соседям, был растерянный взгляд — они не понимали, почему их обвинили, заточили в тюрьму и, как видно, забыли те самые соседи.Некоторые были настолько неряшливы, что валялись у ведер с нечистотами, чесались и растирали зудевшие места, не обращая внимания ни на одежду, ни на приличия, не поправляли фартуки, не зашнуровывали корсеты, не подтягивали чулки. Большинство, однако, старались содержать себя в порядке — утирали лицо рукавами, чистили зубы подолом фартука, и выглядело это и благородно, и грустно одновременно. Они делились друг с другом тем, что у них было. Видавший виды гребень передавался из рук в руки осторожно и торжественно, будто это был некий священный предмет. Тем, у кого были раны от кандалов, давали остатки мази. Не одна нижняя юбка была разорвана, чтобы перевязать открытые раны. У женщин детородного возраста не было ни овечьей шерсти, ни мягких кожаных прокладок, когда приходили месячные, и некоторым приходилось, сгорая от стыда, собирать юбки в складки и придерживать их сзади, чтобы скрыть пятна крови.
А потом одна женщина стала обходить всех узниц и просить поделиться едой с теми, у кого не было семьи или семья была слишком бедна, чтобы приходить каждый день или каждые несколько дней и передавать в камеру хотя бы немного хлеба. Женщину звали Доркас Хор, ее арестовали в Беверли и посадили в тюрьму в апреле. Она была старая и ходила прихрамывая, но держалась с достоинством. Когда она подошла к нам с Томом, в ее глазах я прочла сострадание. Но, увидев протянутую руку, я опустила глаза и сказала, что нам нечего ей дать. Под ее пристальным взглядом я покраснела оттого, что солгала. Но она наклонилась, положила руку мне на голову и сказала: «Благослови и храни тебя Господь, деточка». И пошла к следующей женщине, а потом к следующей, и ходила так, пока не собрала жалкие крохи.
Я отвернулась к стене, незаметно просунула руку в фартук, отщипнула кусочек хлеба и скатала из него маленький шарик. Сделав вид, будто зеваю, я закрыла рот рукой и отправила хлебный шарик в рот. Потом жевала его, пока он не превратился в жидкость, и проглотила. Мой желудок проснулся и громко заурчал, так что пришлось съесть еще кусочек. Я подумала, что, возможно, лучше вообще ничего не есть, чем есть так мало и ощущать столь сильные приступы голода.
Я похлопала Тома по плечу и сунула ему кусок хлеба, а потом встала, чтобы посетить отхожее место и размять затекшие ноги. В каждом углу камеры стояло по ведру, но ближайшее от меня было переполнено. Пол вокруг него был темным и блестел. Я отправилась к другому ведру, но идти мешали тяжелые цепи, висевшие на запястьях, и я ступала неловко. Я смотрела под ноги, чтобы не споткнуться о чью-нибудь ногу или не наступить на чью-нибудь руку, и сперва не смотрела на лица женщин, которые вчера были скрыты от меня в темноте. На подходе к отхожему месту я подняла глаза и увидела тетушку Мэри, которая сидела, прислонившись к стене. Рядом с ней, положив голову на колени матери, пристроилась Маргарет.
Я так обрадовалась, увидев их, что у меня подкосились ноги, и я громко вскрикнула, привлекая внимание сидящих вокруг женщин. Из глаз потекли слезы, я позвала: «Тетя…» — и бросилась к ним, спотыкаясь о что-то или кого-то. Женщина потянулась ко мне и помогла удержаться на ногах, и тут улыбка застыла, а потом и вовсе исчезла с моего лица. Не было сомнения, что передо мной сидела мамина сестра, но смотревшие на меня глаза были полны ненависти и обиды. Я повторила: «Тетя… — И добавила: — Это я, Сара». Однако ее взгляд стал еще жестче, и она еще крепче прижала к себе Маргарет. Цепи тетиных кандалов свешивались перед лицом Маргарет, отбрасывая тени в форме колец ей на щеки. Маргарет не смотрела на меня, ее глаза были устремлены куда-то вдаль. Губы шевелились, будто девочка разговаривала с воздухом, и, хотя не видеть и не слышать меня она не могла, она так ни разу и не взглянула в мою сторону.