Дочери Евы
Шрифт:
Несостоявшийся писатель и вечно голодный художник, безнадёжно и бесконечно женатый еврейский юноша с пропорциями микеланджеловского Давида, – больше неги, нежели страсти испытали мы в нежилых коммунальных закутках, оставшихся любвеобильному наследнику после кончины очередной престарелой родственницы, – прощаясь, грели друг другу пальцы, соприкасаясь губами с губительной нежностью.
«О, живущий в изгнании, куда бы ты не подался, рано или поздно ты вернёшься туда, откуда начал», – тягучая мелодия в стиле раи ранила моё сердце, – под музыку эту можно было танцевать и печалиться одновременно, от голоса Шебб Халеда сердце моё проваливалось, а температура тела повышалась
Я очарованно наблюдала за движениями тонких смуглых рук, но «тысяча и одна ночь» закончилась внезапно, не подарив и сотой доли ожидаемых чудес. Мои еврейские корни смутили прекрасного принца, – лицо его приняло надменное и несколько обиженное выражение.
Завершив трапезу в напряжённом молчании, мы с облегчением распрощались, будто дальние родственники, сведённые неким печальным ритуалом, но песнопения Дахмана эль-Харраши ещё долго преследовали меня.
Он шел за мной квартал или два, а я и вправду не боялась – куда страшней было там, откуда я вышла. Три грымзы в теплых кофтах гоняли чаи, и пахло котлетами, сплетнями и зеленой тоской, – двадцать пять лет, – квакала одна из них, чугунная бабища с блином на голове, – двадцать пять лет я сижу здесь, за этим столом, и просижу еще, – пока не вынесут, – подумала я, но вслух ничего не сказала, потому что за окном падал снег, бесшумно ложился на землю, близился вечер.
Расправив плечи, я шла по мосту – он шел за мной, его звали Мишка Тартар, он сбежал из тюрьмы, и я была первой на его пути, а дальше был частный сектор, затхлая вонь притона, портвейн, чужая старуха в окне – уж лучше остаться, чем умереть, это я сразу поняла, ведь Мишка Тартар слов на ветер не бросал – я сбежала ночью, никто меня не провожал, я долго стояла под душем, пыталась согреться, татарин пропал, но тень его еще мерещилась за углом.
Мой Хоакин был рядом, я слышала голос, я шла на звук и на шорох – их было много в этот раз, меня не нужно было спаивать, как прочих, – я вся была молодое вино, я пьянела от мысли, что один из них окажется им.
Они засыпали первыми, невинные, точно младенцы.
Они были разными, и некоторые из них думали, что умеют любить, счастье брезжило, точно полоска рассвета, там, в глубокой ночи, – моя цель вела меня дальше, я верила, он сразу узнает меня, и я узнаю его, и мы всегда будем вместе, неразлучны и неотделимы, как плоть и дух, день и ночь, зима и лето, – с работы я ушла, содрогаясь от злословия грымз – одна из них видела меня с негром, другая – с арабом, мне было начхать – это была моя жизнь, от Кямаля я родила девочку, прекрасную, точно луна, – живот был огромным, я несла его, как подарок, ведь я знала, что после всего, что мужчины творят с женщинами, – после переулков, чужих домов, кроватей, стен, после шороха ступней по липкому линолеуму – после всего…
После запахов дезинфекции, ржавчины, сыворотки, зеленки, йода, подступающего молока, после пятен на холодной больничной клеенке, после всей этой грубости и неведомой силы, вынуждающей рвать прутья больничной койки, скрипеть зубами, сквозь туман всматриваясь в минутную, а потом часовую стрелку, ползущую так медленно, так бесконечно, туда, в страшащую неизвестность, в обрыв, в пропасть, в которой тонут крики из соседней палаты – мольбы, вой, стоны – олицетворение животного, смертного ужаса, прерываемого понуканиями – тужься, держи, дыши,
толкай, – дыши, дыши, дыши.Держи, – туго спеленутая, лежала она на плоской подушке и чуть кряхтела, пытаясь, видимо, упереться во что-то ножками. Я проводила пальцем по прорисованным тонкой кисточкой бровям – Айша, кроткая и нежная, точно солнечный луч ранней весной.
Вскоре Кямаль отбыл на родину – она отчаянно нуждалась в молодых специалистах и защитниках, один из его многочисленных братьев собирался посвятить себя джихаду – священной войне, с фотокарточки смотрело отважное лицо усатого подростка, я же жила надеждой, прикладывая отпечаток крошечных пальчиков к разлинованному листу.
Пахло весной.
Со сладким треском лопались почки, цвела сирень, – перевяжи трубы, – в консультации гинекологиня-удав, мужеподобная, широкоплечая – аборты она делала виртуозно, – перевяжи трубы, – скользнула колючим глазом женщины, обделенной в главном.
Я слышала, как стучит его сердце, – он выстрелил, точно пробка от шампанского, ровно в полночь.
Казалось, весь мир празднует этот день, я назвала его Саед, что означает счастливый. Все дети рождены для счастья, но этот, похожий на кофейное зерно, – он не издал и звука, только улыбка витала – светилась из глубины коляски, в этой стране редко встретишь такую улыбку.
Мое сердце вновь просило любви. Куда столько любви – о, эти соседские «благословления» в спину, дружный женский хор, в конце концов, это была моя жизнь – единственное, что принадлежало мне с рождения.
Юлий Семенович навещал нас и втайне от семьи купил коляску, столик для пеленания, спринцовку, пеленки. печень трески, мандарины, – ты, малая, на рыбий жир налегай, на витамины.
Мамочка, да у вас молоко пропало, – угрюмо констатировала патронажная сестра.
– Не дрейфь, малая, не журысь, – смущаясь, он выгружал из безразмерного видавшего виды портфеля редкостные по тем временам жестянки с импортной молочной смесью.
Два килограмма гречки, килограмм апельсин, банку сгущенки, учебу я забросила еще зимой, когда с температурой под сорок слегла Айша, а за ней Саед, врач по скорой, бесформенная тетка с отекшими щиколотками, склонилась над кроваткой – оттуда исходило сияние, – ботымой, – только и успела выдохнуть, – это когда ж ты успела, девочка?
Уже и не помню, как успевала, – больше всего мне хотелось спать.
Саед был странным ребенком.
Лежал себе, только глазищами сверкал. Не плакал, не кричал, вертел проволочной своей головой, насаженной на гуттаперчевое тельце. Я по десять раз вставала – проверить, жив ли. А он улыбался. Сжимал темные кулачки, пускал слюни, икал, какал…
Если бы я успела поближе узнать Самуэля Мбонго, то, скорей всего, он поведал бы мне о племени, в котором мужчины испокон веков не спят. Нюхают табак, выпускают кольца голубоватого дыма и танцуют, танцуют без передышки, если можно назвать танцем эти плавные движения гибких глянцевых тел.
Долгий сон, вялость, депрессия, ипохондрия – привилегия белых, которые кичатся тем, что являются зачинщиками бессмысленных войн – миссионерами, благодетелями и убийцами.
Они гордятся тем, что изобрели телефон, водородную бомбу и женские прокладки. Таблетки от бессонницы и старения. Микстуры, стимулирующие влечение, таблетки от бессилия и немощи. Их тоже придумали они, белые люди.
Мужчинам из племени Ньяма ни к чему телефон – слух у них обострен, точно жало осы, и, если за десятки километров надвигается облако саранчи, а в саванне просыпаются шакалы, к чему телефон, к чему все эти смешные провода и глупые, к тому же ненадежные приспособления?
Мужчине из племени Ньяма достаточно послюнить указательный палец и посмотреть на восток или приложить ухо к земле…
А женские прокладки выдумали те, кто боится женщин.
Боится их запаха, слишком сильного, слишком острого, когда те кровоточат.