Догадки (сборник)
Шрифт:
– Из сострадания к человечеству.
В ту же эпоху дает о себе знать и оскорбленное преклонение перед Западом, идущее от того, что по причине непосредственного соседства с греко-римскими территориями в Европе раньше обзавелись алфавитом, мощеными улицами, политической экономией и так далее, хотя, в свою очередь, мы раньше Европы изобрели щи, нижнее белье и обыкновение париться по субботам; это новое отношение к Западу сильно выразил профессор Крылов, когда, окунувшись в студеную балтийскую воду, с сердцем сказал:
– Подлецы немцы!
Наконец, диффузия качеств породила удивительную соединенность русского человека со всей государственностью, чем он опять же отличался от среднего европейца, как правило, напрочь отчуждающего себя от властей, в то время как наш соотечественник, на каждом шагу опекаемый законами, инструкциями, положениями, а главное, блюстителями законов, инструкций и положений, которые в противоестественных масштабах расплодились в позапрошлом столетии, относился к вопросам государственной власти почти как к вопросам личного бытия. Недаром на стыке восемнадцатого и девятнадцатого веков все слои русского общества обуяла страсть к политическим памфлетам, проектам реформ, апелляциям на высочайшее имя, вообще к крайнему критическому свободомыслию, прямо скажем, диковинному в условиях деспотии. Рядовой Ревельского пехотного полка, не имевший до поступления на воинскую службу ни имени, ни фамилии – дело по тем временам не такое уж исключительное, – сочинил целый свод государственных преобразований, который он протаскал в своем ранце всю войну 1812 года, а после взятия Парижа подал по начальству в качестве прошения на высочайшее
Деревенский дьячок Никифор Канакин, одновременно промышлявший как кузнец и стекольщик, выдал сатиру под названием «Ведомость из ада», описывающую потусторонние муки помещиков, из которой последовало пятитомное уголовное дело. Федор Иванович Подшивалов, крепостной крестьянин князя Лобанова-Ростовского, написал обширное сочинение «Новый свет и законы его», состоявшее из семи книг: «Приношение жертвы», «Об узнании, об Иисусе Христе, господстве и государстве», «Для духовенства», «Толкователь для черного народа и лечебник для слепых и невидящих», «Для государя, для военачальников и для нижних чинов», «Символ веры», «Об уведомлении первоначальных людей и последовании оным»; Подшивалов попытался, было опубликовать свое сочинение, но так как это оказалось решительно невозможным, он через знакомого дворцового лакея подбросил его самому императору, оговорившись в приписке, что «гербовой бумаги мне купить не на что, но можно и на этой видеть, куда дело идет», и в результате был заключен в Соловецкий монастырь, а затем сослан в Сибирь на вечное поселение. Крепостной живописец Григорий Мясников покончил жизнь самоубийством, объявив в прощальном письме, что он умирает за свободу, а ярославский помещик Опочинин наложил на себя руки «из отвращения к русской жизни». В Москве, в первом квартале Лефортовской части, было раскрыто тайное общество почитателей Вольтера, состоявшее из мещан: Федора Емельянова, Михаила Шабловского, Якова Картонщика и братьев Осиповых, Василия и Ивана; сначала арестованные почитатели «пребывали в совершенном запирательстве», но впоследствии твердо встали на том, что известный всей Европе сочинитель Вольтер достоверно доказал, как бесполезно соблюдать посты, однако при этом оговорили крестьянина Иванова, якобы сбившего их с пути, который не признавал святых угодников, императора и никакого начальства.
Эта подспудная нравственно-политическая работа в конце концов увенчалась нарождением скорбно мыслящего одиночки, которого мы называем интеллигентом, и он солоно приправил наш русский дух, замешанный на странном сочетании терпимости и бунтарства, так как в части идеи он поднял руку на привилегии собственного сословия и вообще на все коренные заветы святой Руси, а в практической части добровольно обрек себя на те мучения и невзгоды, какие можно нажить только при особо неблагоприятном стечении обстоятельств и какие прежде были уделом исключительно подвижников из толпы. С течением времени эти одиночки перестали быть одиночками, и уже мало кого удивляли такие социальные парадоксы, как цареубийца, выросший в семье полного генерала, или Рюрикович по прямой линии, служащий простым лаборантом в Московском университете, который гонит из нефти дрянь, выдаваемую им за оливковое масло, и обижается, когда ему говорят «ваше сиятельство», или потомок стольных смоленских князей, выдвинувшийся в теоретики анархизма, или боевой генерал, с красным флагом в руках возглавляющий похоронную процессию Баумана, – но на рубеже позапрошлого и прошлого столетий эти скорбно мыслящие одиночки были именно одиночки, и в связи с возникновением в их лице весьма жизнестойкого эмбриона будущих потрясений заманчиво было бы хоть сколько-нибудь прояснить один из самых загадочных вопросов истории: откуда берутся ее герои; то есть какие прямые или косвенные житейские обстоятельства приводят к тому, что среди семидесяти тысяч российских дворян, беспечно проедающих, пропивающих и проигрывающих в карты воплощенный труд многомиллионной нации, вдруг появляется скорбно мыслящий одиночка, который по доброй воле взваливает на себя роковую историческую работу? Вопрос этот трудности чрезвычайной, и мудрено угадать, какая бацилла должна была попасть, например, в голубую кровь Александра Николаевича Радищева, чтобы из прилежного чиновника вышел тираноборец. Судя по некоторым чертам его характера и прологу жизненного пути, ничто не предвещало этого превращения. Александр Николаевич закончил Пажеский корпус, где он обучался по всеобъемлющему плану академика Миллера, включавшего в себя даже курс сочинения комплиментов, в котором будущий бунтарь особенно преуспел, затем учился в Германии, в Лейпцигском университете, одновременно с великим Гете, а по возвращении в Россию вступил в Аглицкий клуб, женился и, поменяв несколько должностей, не обещавших скорого выдвижения, занял перспективное место в санкт-петербургской таможне и на этой службе показал себя с самой выгодной стороны. В короткий срок Александр Николаевич приобрел репутацию ревностного чиновника, выслужился до коллежского советника, а за разработку экспортно-импортного тарифа даже получил бриллиантовый перстень от императрицы Екатерины. И вдруг происходит то, что трудно осмыслить, будучи даже семи пядей во лбу: в отличие от многих тысяч своих соотечественников, живущих преимущественно интересами тела и в самом счастливом случае способных в частной беседе попенять на всероссийское неустройство, Александр Николаевич Радищев презревает все настоящие и будущие благополучия и обрекает себя на гражданскую смерть только ради того, чтобы высказать своему отечеству заслуженный реприманд. Есть все-таки в этом превращении что-то таинственное, частью даже противоестественное, поскольку молодой таможенный чиновник, вдовец, родитель, любовник, подданный, то есть дюжинный русский тип, невзначай становится вне ряда нормальных людей, отнюдь не убив, не украв, не предав, а всего-навсего сочинив горькое обличение своей родине, которое он затем печатает у себя в доме по Грязной улице на типографском станке, купленном у немца Шнора, с помощью таможенного надсмотрщика Богомолова, набиравшего текст, и слуги Дмитрия Фролова, исполнившего тиснение. И хотя в книжной лавке купца Герасима Зотова было продано только двадцать пять экземпляров с виду безобидных путевых записок под названием «Путешествие из Петербурга в Москву», семь роздано автором, а прочие сожжены слугою Фроловым в ночь с 26 на 27 июня 1790 года, хотя первых читателей эта книга тронула только тем, что сочинитель подражает слогом Рейналю, а композицией Стерну, но императрица, одолевшая тридцать страниц, нашла, что коллежский советник Радищев опаснее Пугачева. В результате автор был привлечен к суду, и несмотря на то что он горячо уверил фемиду, будто написал «Путешествие из Петербурга в Москву» единственно потому, что «бредил в безумии своем прослыть острым писателем», а находясь в заключении, похудел, как безнадежный больной, и напрочь потерял сон, дело закончилось ссылкой в Илимский острог за 6788 верст от нормальной жизни. В Илимске
Александр Николаевич нажил единственно то мудрое убеждение, что «несчастье, урок всегда удивительный, который существо, слишком гордящееся условным величием, превращает в существо скромное, а из существа униженного делает человека».Через семь лет судьба смилостивилась над Радищевым: император Павел в пику покойной матери вернул его из илимской ссылки, а император Александр в уважение гражданского таланта определил в законодательную комиссию. Но Радищев уже был надломлен бесповоротно, и его не оставляли мысли о самоубийстве. Однажды, во время обсуждения в комиссии какого-то законопредложения, он услышал от графа Завадовского:
– Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему, мало тебе было Сибири!
Радищев уловил в этих словах прямую угрозу и, приехав домой, отравился смесью кислот, которая называется «царской водкой».
Много лет спустя Александр Сергеевич Пушкин отозвался на эту смерть, недобрым словом помянув «Путешествие из Петербурга в Москву»: «Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и проч. преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны». Отчасти это, видимо, справедливо, однако для истории важен отнюдь не размер радищевского таланта, а то радикальное обстоятельство, что он потянул за собой целую плеяду скорбно мыслящих одиночек.
Вот что особенно интересно: культура скорбного мышления на деле выливалась в самые разноречивые результаты. У Радищева – в «Путешествие» и самоубийство. У генерал-майора Петра Петровича Пассека в устройстве при своем имении Жуково суда старейшин, ланкастерской школы взаимного обучения и распределения по труду. Отчасти так же скорбно мыслящий одиночка Алексей Кутузов, друг Радищева, которому было посвящено «Путешествие из Петербурга в Москву», из-за этого посвящения срочно бежал в Германию. Граф Дмитриев-Мамонов, скрытно готовившийся к вооруженной борьбе против самодержавия, превратил свою подмосковную усадьбу в крепость, переодел дворовых в униформу собственного сочинения, вообще поставил дом на армейскую ногу вплоть до того, что проводил номерными приказами распоряжения о домашних экзекуциях и засолке на зиму огурцов. Петр Васильевич Капнист… впрочем, об этом не поведаешь в двух словах: еще будучи прапорщиком Преображенского полка, он как-то стоял в Зимнем дворце на часах в паре с Ланским, которого накануне Екатерина наградила за известные подвиги бриллиантовыми пуговицами стоимостью в восемьдесят тысяч рублей, и был примечен императрицей, так как отличался «погибельной» красотой; брат Петра Васильевича, известный поэт, объяснил ему, что должно будет последовать из того, и поручик Капнист, немедленно взяв отставку, с первым же кораблем отбыл в Голландию; французская революция застала его в Париже, где он служил в охране королевского дворца, но вскоре после казни Людовика XVI Петр Васильевич переехал в Англию и там женился на девице Элизабет Гаусмак; вернувшись в Россию по смерти императрицы, он поселился в своем имении вместе с братом Андреем Васильевичем, сошедшим с ума из-за любви к Екатерине II, и женой, которая так никогда и не выучилась русскому языку, из-за чего капнистовой дворне пришлось худо-бедно разговаривать по-английски; но это все присказка – сказка в том, что, вернувшись домой, Петр Васильевич провозгласил в своем имении республику и оповестил всю округу, что всякий русский и иностранец найдет у него приют: в результате к нему набежало такое число иностранцев, выгнанных за пьянство из гувернеров и поваров, что в поместье постепенно сложилось свое Немецкое кладбище.
В общем, предтеча всех прочих поколений наших революционеров, скорбно мыслящий одиночка, слишком даже разнообразно реализовывал свои гражданские настроения, и это сильно затемняет вопрос о происхождении собственно исторического героя, то есть такого деятеля, который способен воплотить свою скорбную мысль в прямые героические дела, сообразные с видами исторического процесса. По всей вероятности, вопрос о его происхождении есть вопрос какого-то исключительного, необходимо-заостренного психического устройства, но уже на дальних подступах к решению этого таинственного вопроса закладывается подозрение, что ответа на него нет, поскольку, например, тонким сердцеведом можно сделаться, переболев в детстве желтухой, рано потеряв родителей, нажив в большем объеме незаслуженные несчастья, прочитав всего Достоевского, вырастив чужого ребенка или нечаянно пристрастившись к сидению у окна. Очевидно пока одно: те силы, которые предопределяют исторические направления, созидают и то, что в их силах осуществить, – в частности, исключительную, необходимо-заостренную психику человека. Восемнадцатый век в избранных случаях заострил ее таким образом, что к 1825 году в России оказалась налицо целая партия совсем и не совсем молодых людей, которые в силу особенностей русского характера и французского воспитания были готовы на все ради упразднения самовластья. Правда, это был до такой степени сложный личностный материал, что вот так сразу и не подыщешь для него человекочеловеческий знаменатель, поскольку исторический герой двадцать пятого года был в чем-то русак, а в чем-то иностранец, отчасти подвижник, а отчасти человек дюжинный, с предрассудками, баловник, но главное, его в равной степени отвращали и ужасы тирании, и стихия народного мятежа; пожалуй, даже в большей степени стихия народного мятежа, так как в его кругу еще свежи были предания о пугачевских кошмарах, так как он ревновал простолюдина к истории превращений и в детстве имел много случаев наблюдать крестьянские беспорядки вроде тех, что в начале прошлого века произошли в деревне Погибняки.
В 1806 году в деревню Погибняки Крапивенского уезда Тульской губернии пришло синодальное постановление об учреждении милиции, то есть народного ополчения. По исконней привычке подозревать во всяком правительственном указе распоряжение о выходе из крепостной зависимости, крестьяне деревни Погибняки настырно поняли это постановление как призыв к уходу от своего помещика в казаки, назвали его «выводным листом» и договорились объявить себя свободными на том основании, что они якобы из поляков. Эти настроения подогревал ряд сопутствующих обстоятельств: крестьянские общества соседних деревень Миронушка и Столбы, принадлежащих забубенному картежнику князю Голицыну, крестному отцу декабриста Сергея Петровича Трубецкого, выкупились на свободу по указу о вольных хлебопашцах, заплатив громадный княжеский долг его партнерам по «фараону», а обедневший Голицын впоследствии дошел до того, что проиграл в карты графу Разумовскому собственную жену; в соседнем же селе Долгая Гребля дьячок Богемский несколько лет пропагандировал евангельские принципы равенства всех людей и за две с половиной копейки записывал желающих в донские казаки; собственный, погибняцкий помещик Бычков отобрал у общества луг, ни с того ни с сего заставил крестьян строить дорогу, а также, по тогдашнему выражению, «оскоромил» всех деревенских девок.
На другой день по обнародовании указа погибняцкие мужики вышли для отвода глаз на барщину – копать обочины вдоль дороги. Когда же помещик Бычков явился посмотреть, как идет дело, крестьяне, побросав лопаты, свалили его на землю, а Никифор Калашников накинул Бычкову на шею веревочную удавку и умертвил. Затем крестьяне кинули тело в старый колодец, но в тот же день вытащили его, отвезли в поле за три версты от деревни, зарыли и аккуратно перепахали место захоронения.
Помещица Бычкова, дальняя родственница Якушкиных, обеспокоенная исчезновением мужа, послала исправнику паническую записку, и тот, не долго думая, снарядил в Погибняки следствие, а также воинскую команду из инвалидов [32] . Предварительно погибняцкому старосте дали знать, чтобы он приготовил продовольствие и квартиры.
32
В тогдашнем значении – ветеран.
Староста собрал сход, вышел на крыльцо конторы и сказал речь:
– Что я вам, православные, теперича доложу… От начальства приказ. И как теперича, значит, всем миром, которые православные христиане у престола всевышнего творца, все равно как верные рабы. Так будем говорить: вот хоть бы что, как сейчас перед заступницей царицей небесной, так все видно…
– А еще что?..
– А еще ничего. Что ежели теперь, значит, кто слово, – то велено представить. Вот и все. А как, значит, мир, то чтобы все в порядке, не как прочие, а так надо стараться, чтобы как лучше. То же самое насчет пьянственного окаянства. Мы ноне, православные, так будем говорить: чтобы ни отнюдь. Говеем.