Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Полагаю, что в любом случае преимущество будет на нашей стороне, – заявил Рылеев, нездорово блеснув своими большими ореховыми глазами, – ибо гражданин, вооруженный любовью к несчастному отечеству нашему, один стоит дюжины гренадеров! А коли ничего не удастся – ну что ж… Поступим прилично званию честного человека: погибнем за будущее России!

– Это, конечно, почтенные чувства, – сказал Трубецкой, пошевеливая бровями, – однако же следует все расчесть. Поэтому я и спрашиваю: какими силами мы можем реально располагать?

– Тысяча штыков, а может быть, шесть тысяч, – назвал Рылеев.

Но наутро удалось поднять и не тысячу штыков, и не шесть тысяч, и вообще план восстания во всех его пунктах оказался неосуществлен, что многие еще предчувствовали накануне, недаром Александр Одоевский с упоением восклицал:

– Ах, как мы погибнем, как славно мы погибнем!

Надо полагать, наиболее дальновидные из вождей грядущего мятежа не только предчувствовали, но и предвидели неуспех, так как, помимо методической неподготовленности выступления, было еще очевидно то, что завтра на Сенатскую

площадь выйдет главным образом дюжинный боец, то есть в российской вариации боец по-своему беззаветный, но несамодеятельный, сомневающийся, добродушный, нервно-горячий, безначальный и одновременно началолюбивый, а это не самый надежный инструмент для политических переворотов. Однако отступать было некуда: слишком гнетущим было чувство личной ответственности перед отечественной историей, почему-то малознакомое современному человеку, слишком много решительных шагов было сделано до порога 14 декабря, чтобы не отважиться на последний. Это как раз понятно.

Непонятно другое: в силу какой потаенной логики к решению исторических судеб были привлечены сотни посторонних людей, которые в воскресенье ни сном ни духом не помышляли о том, что в понедельник они станут участниками одного из самых заветных событий в биографии российского государства и по доброй воле вряд ли согласились бы даже на косвенное участие? То ли тут разыгралась обыкновенная цепная реакция, то ли история почему-то не может обойтись без невинных жертв, то ли в принципе потребительски распоряжается человеком, то ли она нуждается в каком-то специальном бессознательном материале, то ли она действует по отношению к человеку в некотором роде на манер пушкинской капитанши Василисы Егоровны, которая разбирала, кто прав, кто виноват, и наказывала обоих; хотя, может быть, вопрос стоит так: живешь – значит, творец истории, живешь – стало быть, отвечай. Но как бы там ни было, в ночь с того воскресенья на понедельник множество людей мирно сопело в своих постелях, не подозревая о том, что вскоре их возьмет в оборот диалектика исторического движения, опосредованная несколькими десятками отчаянных парней, которые представляли собой все самое порядочное, чем только располагала Россия к утру 14 декабря 1825 года. Не подозревал об этом прапорщик Дашкевич, юноша с лицом восточной красавицы, который происходил из семьи белорусского мещанина, но выбился не только в младшие офицеры, а волей случая и в любовники знаменитой Лолиты Монтес, подружки прусского короля, за что Николай I впоследствии разжаловал его в рядовые. Не подозревал об утренних потрясениях и рейткнехт конной гвардии Лондырь, в свое время сбежавший от барина, путешествовавшего по Италии, и промышлявший на чужбине исполнением русских народных песен под самодельную балалайку; товарищам по полку Лондырь рассказывал, что в монархической Италии хорошо – пой где хочешь, а в Швейцарии сплошные республиканские притеснения. Покойно спал у себя на квартире во 2-м Подьяческом переулке, где жили преимущественно шарманщики-итальянцы, синодский чиновник Ниточкин, который был настолько далек от веяний современности, что знал Пушкина только как автора игривых стихов и текстов к популярным романсам, Рылеева – только как секунданта бедняги Чернова, а Париж называл любимым местопребыванием дьявола. Беспечно кутил в гостинице «Лондон» конно-пионерный унтер Егор Казимирович Мейендорф, который начинал кавказскую кампанию фейерверкером, но попал в плен к горцам, а затем как-то очутился в Бухарском ханстве; тут как раз зарождалась собственная артиллерия, на первых порах состоявшая из двенадцати разнокалиберных пушек, и поскольку Егор Казимирович оказался единственным на все ханство специалистом в этой военной области, его назначили командиром бухарской артиллерии и отправили воевать; некоторое время спустя Егор Казимирович провинился перед ханом, отказавшись открыть огонь по киргизам Большого Жуза, которые были подданными Российской империи, и в наказание его продали в рабство бухарскому куш-беги, то есть премьер-министру; по этому поводу Егор Казимирович крепко выпил: сочинив из ячменя кувшин самогона, он набрался до такой степени, что залез на минарет и пропел спящему городу модный польский, начинавшийся словами: «Александр, Елизавета – восхищаете вы нас…»; за этот проступок он был приговорен к смертной казни через повешенье, но, когда дело дошло уже до Регистана и стояния в виду петли, ему посулили помилование, если он перейдет в ислам; Егор Казимирович отказался, объявив, что он желает пострадать за веру, но его все-таки не повесили, потому что не на кого было оставить ханскую артиллерию; впоследствии Егор Казимирович благополучно бежал, в двадцать втором году добрался до Петербурга, поступил на службу в конно-пионерный эскадрон, дослужился до унтер-офицера и теперь беспечно кутил с земляками, приехавшими в столицу продать пеньку. Крепко спал на лавке близ холодного нужника Василий Давыдович Патрикеев, крепостной человек князя Гагарина, поначалу отданный в приданое старшей княжне, потом заложенный в ломбард, потом, уже женатым мужчиной, проигранный в стуколку, потом променянный на борзую собаку, потом проданный с молотка вместе с мелкой домашней утварью на Макарьевской ярмарке в Нижнем Новгороде, потом сосланный в Сибирь за связь с малолетней птичницей, потом купленный в Сибири чиновником для особых поручений при губернаторе, перекупленный ревизором из Петербурга и, наконец, нечаянно выменянный первым хозяином за новый лепажевский пистолет; для полноты биографической справки нужно добавить, что Василий Давыдович знал три языка, так как в отрочестве присутствовал при обучении барчуков, чтобы по обычаю того времени принимать за них оплеухи, когда они манкировали или делали грамматические ошибки. Также беспечно спали: полковник

Граббе-Горский, которому судьба назначила на понедельник роль необыкновенную, Михаил Глебов, коллежский секретарь и наследник шести сотен душ в Пензенской губернии, который в субботу чуть было не угодил под лошадь ломовика и поэтому решил в понедельник пожертвовать десять рублей на бедных, Александр Луцкий, унтер-офицер лейб-гвардии Московского полка, который накануне проиграл в фараон месячное содержание, и еще много разных людей, которые ни сном ни духом не помышляли о том, что наутро им суждено стать участниками одного из самых заветных событий в биографии российского государства.

Тем временем хозяева судеб, то есть вожди тайного общества, бодрствовали каждый на свой манер. Трубецкой, сидя у камина, раскладывал королевский пасьянс, Оболенский всю ночь писал письма, Рылеев ходил из угла в угол в своем кабинете, кашлял и нервно прислушивался к звукам, изредка залетавшим с улицы и двора; на душе у него было так мучительно и одновременно торжественно-тревожно, как, наверно, бывает у слегка верующих людей накануне смерти. В сенях хлопнула дверь: Рылеев вздрогнул и насторожился, но в следующее мгновение узнал Оболенского по привычке немного пришаркивать при ходьбе.

– Господи, совершенно нечем дышать, – сказал Оболенский, входя в кабинет и потирая с морозца руки. – По крайней мере хоть форточку отворите.

Рылеев указал пальцем на свое горло.

– Вы в экипаже? – спросил Рылеев после непродолжительного молчания.

– Нет, верхом, – ответил Оболенский и сел на стул.

Минут через пять в кабинет вошел барон Штейнгель, дописывавший в гостиной манифест об упразднении самовластья.

– Ну что там у вас? – обратился к нему Рылеев.

– Почти готово, – сказал Штейнгель, кивнул Оболенскому и тоже присел на стул. – Есть несколько не совсем ловких оборотов, но в общем, кажется, ничего.

Наступила долгая пауза: Рылеев продолжал бродить из угла в угол, Оболенский убито глядел в одну точку, Штейнгель рассматривал свои ногти; в гостиной громко тикали настенные часы и сами собой поскрипывали половицы.

– Однако пора ехать, – сказал Оболенский, – совсем уже утро.

– С богом, – сказал Рылеев.

Был шестой час утра. За окнами стояла мглистая темень, из которой уже изредка доносилось противное пение полозьев и фырканье лошадей.

В этот час первый отступник Александр Якубович окончательно решил уклониться от назначенной ему роли. Промучавшись всю ночь у себя на квартире в Гороховой улице, он еще затемно явился к Александру Бестужеву, жившему в одном доме с Рылеевым, выпил четыре стакана чаю и вдруг ни с того ни с сего завел:

– Я давно замечаю Рылеева, что он всех тонко склоняет к неистовым действиям, а сам предпочитает быть в стороне. Если он полагает меня кинжалом, то как бы он сам часом не укололся.

– О чем это вы? – равнодушно спросил Бестужев.

– А о том, что я готов собою жертвовать ради отечества, но ступенькой ему или кому другому не лягу! Как хотите, но убивать государя я решительно не пойду!

– И не ходите, – согласился Бестужев. – Это вовсе не нужно.

– Да, но что на это скажет Рылеев?!

– Это я беру на себя. Так и объявлю ему, что цареубийство есть шаг, сулящий слишком неожиданные последствия и могущий вызвать нежелательные поползновения в простонародье. Каховский вон тоже колеблется: убивать императора или не убивать. Словом, будьте вместе со всеми на площади, вот и все.

Это был первый неожиданный поворот, и Александр Бестужев решил немедленно уведомить товарищей об отказе Якубовича и Каховского от запланированного убийства, хотя сам этот пункт плана изначально не одобрял. Через четверть часа он уже был у Рылеева, где к тому времени собрались многие композиторы мятежа, мрачные и тихие, как с похмелья. Рылеев принял новость насупившись, но смолчал, как если бы ему заранее было известно, что так именно и случится. Князь Трубецкой, явившийся чуть позже, в седьмом часу утра, встретил известие об отступничестве Каховского с Якубовичем неожиданно, даже странно:

– Очень хорошо, – с облегчением сказал он.

– Помилуйте, князь, что ж тут хорошего?! – воскликнул Рылеев.

Диктатор не ответил. Он еще немного посидел, задумчиво барабаня тонкими пальцами по столешнице, и уехал.

– Не надо было назначать выступление на понедельник, вот что я вам скажу, – сердито заметил Штейнгель, проводив диктатора долгим взглядом. – Кто же в понедельник начинает значительные дела?! Крестьянин в понедельник и за дровами в лес не поедет!

– Но какой жук оказался наш кавказский герой! – предложил Рылеев иную тему, но его почему-то не поддержали.

За перегородкой тонко заплакала рылеевская девочка.

– Дай-ка я тебе, Кондратий, повязку переменю, – сказал Николай Бестужев и стал менять хозяину сбившуюся повязку, но при этом нечаянно задел ранку от поставленной давеча шпанской мушки.

Рылеев вскрикнул.

– Как тебе не стыдно быть таким малодушным! – выговорил ему Николай Бестужев. – Что же кричать от одного прикосновения, когда ты знаешь, к чему тебе до2лжно приучать свою шею…

Чтобы сгладить тяжелое впечатление, произведенное на всех этим выговором, Бестужев в заключение деланно рассмеялся.

– Не вижу в этом ничего сатирического, – сказал Рылеев не своим голосом.

Только он выговорился, как вошел Иван Пущин в распахнутой шубе, в цилиндре, надвинутом на глаза, и сообщил о новой измене: его брат Михаил отказывался вывести на площадь конно-пионерный эскадрон под предлогом обострения геморроя.

Рылеев вскочил со стула и, кусая ногти, заходил от конторки к шкапу; за спиной у него страшно болтался кусок повязки, недоконченной Бестужевым.

– Я этого ждал, – сказал он, остановившись посреди комнаты, и вдруг бодро сверкнул глазами. – Впрочем, еще не все потеряно, господа!

Поделиться с друзьями: