Доказательства (Повести)
Шрифт:
И обо всем этом он готов был подробнейшим образом рассказывать своим хорошо поставленным голосом. Сычев умел слушать и уже по одному этому был находкой; а кроме того, он умел, если требовалось, одной-двумя репликами изменить направление беседы несколько забывчивого Николая Семеновича и пустить его по нужному и проверенному руслу, после чего речь текла уже как бы сама по себе. То есть создавалась ситуация идеально отвлекающая, иными словами — именно такая, какая нужна человеку в тот момент, когда у него в желудке трепыхаются неведомо откуда взявшиеся бабочки.
И еще одно достоинство, чисто меркантильного свойства, имела эта беседа: разговор разговором, а руки Николая Семеновича делают между тем свое дело, самую трудную работу: большие, чуть потемневшие от табака пальцы с плоскими чистыми ногтями крадутся вдоль стрелы, нащупывают неровность, давят, вертят, поднимают, опускают, снова катят — ну вот, готово, следующая… а бархатистый голос все журчит.
Из этого журчания для подготовленного слушателя вырисовывается картина жизни еще одного представителя двадцатого века — представителя умелого и деятельного, спокойного и без досады взирающего на события. Не значит ли, что он уж слишком примирился с положением вещей, которые в таком случае оказались бы словно заданными наперед?
«…И тут впереди что-то замигало», — журчит, переливаясь, бархатный, убаюкивающий неподготовленного слушателя голос. Подготовленный Сычев, возвращаясь в реальный мир, напрягает внимание. Как уже было сказано, условный сигнал «когда я работал в Албании» может в дальнейшем превратиться во что угодно. Вот и сейчас действие, далеко уйдя от Албании, перенеслось в Ленинград зимы тысяча девятьсот сорок первого года, и в то время как руки рассказчика выкатывают на зеркале очередную американскую стрелу, сам он уже не здесь. Он там, в Ленинграде, темным и голодным декабрем, двадцатилетний и тощий, бредет к Средней Рогатке, сжимая этими вот самыми руками застывшее дерево винтовки, а впереди, в кромешной тьме, мигает фонарик диверсанта. И все же…
И все же ответ должен быть когда-то — да. «Должен, — думает Сычев, — должен быть дан ответ на вопрос, к которому каждый обращается в жизни рано или поздно, — зачем мы живем? Ведь несомненно одно — вразумительный ответ на этот вопрос должен существовать. Невозможно поверить и примириться с тем, что мы живем лишь потому, что были зачаты случайно и столь же случайно появились на свет, согласно законами биологии. Николай Семенович, я тебя очень люблю. Ты верный и надежный друг; видит бог, одно это уже значит в наше время так много; тогда, в холодном Ленинграде, в декабре, ты шел навстречу мигающим огонькам, и руки твои, как последний доступный тебе довод, сжимали застывшее дерево винтовки. Я люблю тебя за то, что, пройдя немало жизненных ступеней, ты не стерся, как долго обращавшаяся монета, и не утратил доверчивой способности к удивлению. И за то, что ты нашел в себе мужество: в тот момент, когда и тебе пригрезились зеленые Шервудские леса, ты поднялся и пошел навстречу зову — такой же, как всегда, подтянутый и аккуратный, и тебя не смутило, что взгляды, обращенные к тебе, были полны недоумения, а порой и насмешки. Ты оставался самим собой и шел своей дорогой; скептики со временем отошли в небытие, и вот тебе уже пятьдесят, и ты говоришь мне: мы с тобой еще постреляем. И катаешь стрелы.
Вот почему именно ты должен будешь мне однажды помочь. Однажды… Ты сделаешь над собою усилие и поможешь мне разобраться во всем до конца; тут-то и понадобится мне твоя обстоятельность — для того, чтобы разобраться во всем до конца».
«…А палатка на четверых весит килограммов пятьдесят…»
Нет, не сейчас. Не сейчас задаст он этот вопрос. Пусть этот вечер останется тих и спокоен — незачем омрачать его вкрадчиво-разрушительным «зачем». Что же касается палаток, здесь он вполне мог бы поддержать тему разговора. И рассказать кое-что не совсем лишенное интереса — не потому, что ему вдруг захотелось бы удивить Николая Семеновича, а потому лишь единственно, что все когда-либо случившееся с нами никогда не оставляет нас в покое до конца. Пятидесятикилограммовая палатка? Это совсем не страшно, не более страшно по крайней мере, чем то, что ты спешишь, недостойно суетясь; а здесь ты и не спешишь. Ты просто идешь, передвигаешься по поверхности земли самым древним из известных способов, то есть на собственных ногах. За спиной у тебя тяжелая ноша — да, но ведь кому и нести ее, если не мужчине. Вот ты и несешь ее, и на ногах у тебя высокие, до паха, резиновые сапоги, которые больше чем наполовину уходят в болото, и ты идешь, осторожно, как миноискателем, прощупывая палкой тропу, стараясь угадать кочку, и болото вокруг тебя нежно-зеленое и чуть желтое, и странный дурманящий воздух кружит тебе голову. Оводы темной шевелящейся массой ползают по тебе, сжимая железные челюсти, солнце над головой играет в ленивые прятки с кудрявыми облаками, а ты все идешь и идешь — единственный, быть может, на земле человек, прошедший сквозь это болото. Но именно человек — и понимание этого четко осознанного и неоспоримо доказанного человеческого достоинства еще долго дает тебе внутренние силы. И тогда без зависти паришь ты в своих собственных небесах.
Ибо на лестнице успеха — другой счет, и другие ценности там в ходу и в чести. Тут уж грош цена и болотам, которые ты прошел, и многому-многому другому, что может неожиданно открываться в человеке, начинающем свой рассказ словами «когда я работал в Албании», или в человеке, задающем себе бессмысленный и, может быть, неразумный вопрос «зачем?».
Вот теперь только и подошел черед этому вкрадчивому и разрушительному слову быть произнесенным, поскольку этот сакраментальный вопрос, сокрушая и отметая все мнимо значительные высоты, оставляет человека один на один с самим собой. Без прикрытия отвлекающих и чисто внешних атрибутов значительности. В тот момент, когда салі человек, заподозрив некоторую лшшурность этих атрибутов, ищет неоспоримых для себя доказательств осмысленности своего присутствия на земле. Доказательств, для многих и многих вовсе не обязательных — настолько, что их не только не ищут, но и не задумываются над их существованием вообще. «Но разве, — может прозвучать вопрос, — разве не является уже сам факт нашего существования достаточным доказательством пусть трудно, но все же улавливаемого смысла?» Конечно, в газовой духовке собственных пристрастий мы вольны испечь любой утешающий нас пирог по собственному усмотрению, а то и не печь его вовсе. Но имеем ли мы право поступать так, спасая себя от мучений ищущего ответа разума, — мучений, пусть даже и бесплодных с точки зрения
практической пользы? Не означает ли это стирание разницы между теми, кто непреклонно носит звание «Homo sapiens», и теми, кто по причине природной бессловесности вполне довольствуется наличием сена в яслях и воды в поилках?..Далеко за полночь в маленьком номере гостиницы сидят двое.
«…А когда мы снова приехали в Албанию», — говорит один из них. А другой пока что напряженно всматривается в непроглядно черное украинское небо, словно ожидая увидеть огненные письмена, которые вот-вот должны вспыхнуть на этой бесконечной доске Вселенной.
По зеркалу, снятому со стены, с ровным гудением прокатывается последняя стрела.
— Завтра, — говорит один и трет занемевшие пальцы.
— Завтра, — эхом повторяет другой, но смысл, который кроется для него за этим коротким словом, вовсе не относится к грядущим двадцати четырем часам.
Завтра — это море будущего, куда безвозвратно впадает река настоящего.
Завтра — это те огоньки, мерцающие вдали, к которым мы должны прийти — и придем, вопреки всему.
Завтра… Слово родилось и, заполняя пространство, несется к звездам, чтобы сообщить им нашу надежду и веру в будущее.
Свет гаснет, и еще долго слышно, как скрипучими голосами жалуются на судьбу сердитые от бессонницы сверчки.
Время текуче и изменчиво — как, впрочем, и все в этом мире, единственном из бесчисленных миров, который нам дано познать. Соглашаясь с этим, придется согласиться и с другим: представить себе наглядно это изменение и текучесть времени столь же трудно, как и природу разбегающихся галактик и белых карликов. Тем не менее, именно в этом изменении — и, пожалуй, только в нем — можем мы хоть как- то ощутить тот прогресс, которого достигло человечество за последние три или четыре тысячи лет — ничтожный, в общем — то, срок, столь же слабо заметный на бесконечных скрижалях истории, как царапина на одной из плит пирамиды Хеопса.
Эти рассуждения, верные в своей основе, но носящие несколько общий характер, можно и должно сделать более понятными; для этого придется обратиться к человеческим судьбам и рассмотреть их взаимосвязь с меняющимся временем. А поскольку все, что касается человеческих судеб, всегда становится более понятным при некотором увеличении, при подыскании примера лучше брать несколько увеличенных представителей человеческого рода, которых мы, следуя традиции, будем называть героями.
Что же происходило с героями в начале тех времен, от которых мы, к нашей гордости, ушли столь далеко? Происходило следующее: почувствовав в себе силы для высших свершений, герой уходил совершать свои подвиги. Поскольку при этом он следовал призванию, он готов был отсутствовать годы и десятилетия, с тем чтобы слава о содеянном жила после него долгие столетия. Такова, так сказать, внешняя оболочка происходившего. Внутри же этой почтенной оболочки происходило всегда действие менее почтенное по форме, но необходимое практически по содержанию. Герой готовил свои доспехи, отдавал распоряжения по дому, причем пытался предусмотреть и тот случай, если свершение подвигов несколько затянется, затем садился на деревянный корабль, который в наше время показался бы просто большой лодкой, и вместе с другими отплывал за тридевять земель, например к берегам далекой Трои, до которой — но это известно только нам с вами — не то что рукой подать, а и того ближе. Затем герой в течение десяти лет завоевывал Трою, и поскольку десять лет — срок значительный даже по тем временам, то вышеупомянутый герой, чьим жизненным примером мы хотим воспользоваться, волей-неволей становился свидетелем или даже действующим лицом таких интереснейших и нашедших свое место в истории событий, как гнев Ахилла, гибель Патрокла и Гектора; довелось ему увидеть также и смерть Ахилла, которого многие склонны считать даже более великим героем, чем Геракл. Именно наш герой затем, наскучив пребыванием под неприступными стенами, с помощью деревянного коня похоронил все надежды азиатов, благодаря чему и закончилась эта история, начавшаяся с похищения прекрасной Елены. Но, закончившись, она не положила конец приключениям нашего героя, который, ни много ни мало, еще десять лет добирался обратно домой, претерпевая неслыханные невзгоды и искушения, равно как и превратности судьбы, — с тем только, чтобы, вернувшись наконец из странствий, найти свой дом полным пьяных бездельников, нагло пристающих к его жене. Что же ему оставалось делать, как не поразить женихов из своего знаменитого лука, натянуть который никому, кроме него, оказалось не под силу? Так или иначе, но лук в этой поучительной истории присутствует и играет нс последнюю роль, служа орудием справедливости… Или он работал копьем?.. История нашего героя на этом заканчивается.
Благодарная греческая история, не подгоняемая тогда еще острым дефицитом времени и с наивно-гордым добродушием считавшая маленький народ на клочке суши достойным самого пристального внимания, направила взоры всех своих глашатаев на описанные выше события. Некий слепец, аккомпанируя себе на музыкальном инструменте, пел сочувствующим согражданам о странствиях Одиссея, причем пел, надо полагать, не одну и не две ночи,'— и так продолжалось до тех пор, пока не была — к счастью для нас — изобретена письменность и песнопения слепца, скитавшегося в поисках пристанища и хлеба по растрескавшейся от зноя земле, не были должным образом записаны. Тогда только — никак не раньше — спохватились и о самом певце, оказавшемся вдруг в центре мирового внимания. Но поскольку при жизни никто и никогда не интересуется нищими стариками, то и настоящее имя его, утраченное навеки, было заменено другим — в чем, конечно, нет для человека маленького никакой трагедии, ибо и самому давно угасшему слепцу, и тем более нам самим это абсолютно все равно, — так что пусть он зовется Гомером.
И долго еще эти песнопения тревожили воображение простодушных людей, не знавших соблазнов современного, несомненно более прогрессивного мира: ни суперлайнеров, покрывающих за считанные часы тысячекилометровые расстояния на линиях «Аэрофлота», «Люфтганзы» или «Пан- америкен», ни автомашин марки «фольксваген», «волга» или «ситроен», — и уж совсем не имевших понятия о магнитофоне «грундиг» и ансамбле «битлз». Только этим и объясняется, что они, те наивные и не слишком развитые люди, жившие во времена, заслуживающие одного лишь соболезнования, еще долго переживали события, к ним самим давно уже никакого отношения, казалось бы, не имевшие: злосчастную судьбу Агамемнона, убитого собственной женой; предчувствия вещей Кассандры и, наконец, страдания Андромахи, — в результате чего еще долгое время появлялись сочинения на эту — все на эту же тему, написанные неким Софоклом, а также неким Еврипидом, и затем уже — много позже — неким Вергилием.