Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Доказательства (Повести)
Шрифт:

«Зачем все это нужно?» — таков был язык искоса брошенных взглядов и недоуменно поднятых плеч. «Зачем это?» — и поджатые тонкие губы. Остановить это ничего не могло, и не останавливало, только лишняя царапина на том месте, где у человека положено находиться гордости, но если вам приходится раз, а за ним другой стоять с протянутой бумажкой и говорить: «Пожалуйста, подпишите», — то вы вскоре остаетесь с одними царапинами.

Зачем нужен нам хлеб насущный — «даждь нам днесь»? Иначе говоря, ежедневно и ежечасно, — зачем? И для чего нам нужна бескорыстная радость от маловразумительных занятий, из которых нельзя извлечь ни морального урока, ни практической пользы?

Потому что нам без этого не прожить. Без этого нам конец — крышка гроба и стук комьев…

Но

ведь не мог Сычев сказать им об этом, да его и не поняли бы, — о чем это он? И все-таки ему было жаль: ведь, подписывая бумажку, можно было забыть на мгновение о пользе дела и тут же, не поднимаясь с кресла, увидеть осаду Трои, Одиссея, убивающего женихов, гибель Ниневии, фараона, охотящегося на львов, армию парфян, разгромивших легионы Красса, — увидеть самих себя, ибо мы тоже были там, выия; кровь, что пролилась тогда, до сих пор течет еще в наших жилах; правда, у тех, кто давно сидит в кресле, она течет не так быстро. Но может быть, нам просто не хочется заглядывать так далеко? Тогда мы могли бы вспомнить самих себя тридцать лет назад. Тогда синее небо и черточка самодельной стрелы казались нам волшебством, и, оставляя на пыльной дороге следы босых ног, мы не стыдились петь: «Оленя за пятьсот шагов, хоть лопни — не убьешь».

Теперь в этом нет и нужды. Теперь к нашим услугам ресторан «Русская кухня», и там в любой момент можно получить оленину по-деревенски, стоимость одной порции обозначена в ресторанной карточке — два рубля семьдесят четыре копейки, спасибо, сдачи не надо. И остальное нам ни к чему в той же степени. Вместо охоты мы натягиваем несколько тесноватый импортный костюм фирмы «Тико» и отправляемся за город с любимой девушкой или женой в Зеленогорск, например, или в Дюны. И зачем нам при этом сомнительный шелест ветвей, если можно, совмещая приятное с полезным, слушать по транзистору новые песни в исполнении Тома Джонса?

Совершенно излишне.

И смешно.

Я ставлю двадцать золотых, Кладу на край стола. Оленя за пятьсот шагов Убьет моя стрела…

Ах, нет, нет, нет и нет. Все это лишнее — все, в том числе и чувство, которое вызывает у нас прекрасное: «Я это могу».

Так говорил он сам себе. Но здесь он должен был остановиться и прервать свой монолог, хотя и внутренний, никому не слышный, но волновавший его от этого совсем не меньше. Ему трудно было решить, насколько эта внутренняя речь его была глупа, да, может, и не так уж глупа была она; тут важно другое — он понял, что она бесполезна. Он забыл о собственном шестке. «На свой шесток, на свой шесток садись скорей, сверчок», — запел он, продолжая собирать свою амуницию, и только резкость и нервность его движений свидетельствовали о еще не прошедшем раздражении.

А тут телефон принялся звонить, и, поглядывая на часы и решая, брать или не брать с собой ту или иную вещь, которая здесь казалась бесполезной, но могла вдруг оказаться там совершенно необходимой, Сычев то и дело бросался к дребезжащей неистово трубке и кричал: «Да, да, я уже выхожу…» Или: «Нет, не надо, нет», или: «На твой? Приклей ту, что покороче… конечно, двенадцать хватит». И через мгновенье: «Да, да. Через десять минут. Заезжать не надо. Хвостовики? Лучше возьми дюжину — тех, бьерновских, светящихся. Ну, давай», — и так далее, и так далее, и все это — мечась по комнате то туда, то сюда, пока, наконец собравшись, не подхватил сумку и — вперед, навстречу судьбе, хотя то, что его ожидало, вряд ли заслуживало столь высокого наименования.

На пороге он оглянулся. Здесь был его дом и его крепость. Здесь был его мир, и другого ему, видно, не дано: окно на север, окно на запад, огромная, продавленная посередине тахта, услада для лентяя, матовое бельмо телевизора с тремя засохшими астрами в широкой вазе и старинная вращающаяся этажерка — шведская, по преданию, — с книгами: Шервуд Андерсон рядом с Монтенем, Томас Манн рядом с Цицероном,

Плутарх и Сименон, Арнольд Цвейг и Софокл, Пушкин и Пристли… и Бальзак… Это было единственное его достояние, которым он мог хоть в какой-то степени по-настоящему гордиться; этажерка и восемь сотен книг — никогда не иссыхающая река, способная напоить пустыню.

И еще один взгляд, уже воистину последний, бросил он на свою любимую картину, ту, что висела у него в изголовье над тахтой: из черного углубления, забранного слева узловатой решеткой, выступало белое пятно. То было вопрошающее лицо с глазами, смотревшими куда-то вбок и вдаль, а ниже из той же темноты вырастали, подобно двум белым стеблям, две руки с пальцами, похожими на лепестки ромашек, а где-то там, вдали, в неправдоподобном отдалении, как воспоминание об утраченной свободе, вился ручеек; это вполне мог быть Стикс. Картина эта называлась «Мудрость», но это была, очевидно, ложная мудрость, поскольку она не принесла ее обладателю ничего, кроме решетки. Этим, должно быть, и объяснялась безысходная печаль глядящих вбок глаз. А может, все было как раз наоборот, и мудрость была самой истинной из всех возможных, раз уж ее потребовалось припрятать за решетку…

— Ну что ж, прощай, — сказал он мудрецу. Тот, не отвечая, продолжал смотреть вбок и вдаль. Тогда Сычев вскинул на плечо чехол с луком, подхватил чемодан и вышел.

12

«Уважаемые товарищи пассажиры…» Голос стюардессы был профессионально бодр и стерилен. В самолете было душно, и, чтобы избавиться от тошнотворного ощущения, оставалось лишь одно проверенное средство — попытаться уснуть. Сычев потянул за ручку внизу справа и откинулся, закрыв глаза. «Один, два, три, — начал считать он, — четыре, пять, шесть…» Это средство было безотказным, хотя действовало каждый раз по-разному. «Сорок один, сорок два, сорок три… похоже, что сегодня это средство окажется несколько менее эффективным, чем обычно… пятьдесят восемь, девять, шестьдесят…»

«…Рейс выполняет харьковский экипаж, командир корабля товарищ Прокопенко».

«…Семьдесят четыре, семьдесят пять, семьдесят шесть…» Сознание работало необыкновенно четко. Счет шел при этом сам по себе, где-то третьим планом, рано или поздно он все равно должен был оказать свое усыпляющее действие, сработав, как мина с сюрпризом, неизвестно когда; а пока что он слышал каждое слово, произносимое стоявшей возле него девушкой в синей летной форме. «Девяносто семь, девяносто восемь, девяносто девять».

«…Рейс выполняется на высоте…»

— Никому это не интересно, — подумал он. — Другое дело, если бы она рассказала что-нибудь о себе, вместо того чтобы повторять одно и то же в каждом из трех салонов. Если бы она вдруг сказала так: «Дорогие товарищи пассажиры! Я родилась… — пусть это будет какой-нибудь маленький зеленый приветливый город… ну, скажем, Полтава, так вот: — Я родилась в Полтаве в…» — тут он понял, что не может решить, в каком году могла родиться эта чистенькая и чуть высокомерная длинноногая девчонка со вздернутым носиком, острыми коленками и в пилотке, лихо сдвинутой набок. Ей было лет двадцать, ну от силы двадцать два. Значит… черт, значит, она родилась уже совсем после войны. Подумать только, уже успело вырасти и стать взрослым целое поколение, которое совсем — невероятно! — совсем не захватило войны. Поколение, не знающее, что такое артобстрел, бомбежка, эвакуация, поколение, никогда не слышавшее мерных и торжественных слов: «От Советского информбюро…», от которых у него даже сейчас холодело сердце.

Что это было за поколение? Ведь для них прошедшая великая война была просто историей — примерно такой же, как война с Наполеоном. И все-таки это, следующее за его собственным поколение выросло; мальчики и девочки, родившиеся через несколько лет после окончания самой кровопролитной в истории человечества войны, выросли и стали взрослыми мужчинами и женщинами, со своим взглядом на мир. Каким именно? Чего они хотят от этого мира, как представляют себе будущее? — этого он, увы, не знал, ибо не знал поколения, идущего на смену.

Поделиться с друзьями: