Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И еще: — он всегда заканчивал плачем и стенаньями — ужасные муки духа — «О les pauvres Duluozes meur toutes! — enchain'ees par le Bon Dieu pour la peine — peut ^etre l'enfer!» — «Mike! weyons donc!»

В смысле: «О бедные Дулуозы, все умирают! — Господом Богом прикованы к боли — может, даже к преисполнен!» — «Майк! Ну ты даешь!»

Вот я и грю моей маме: «J’ai peur moi allez sur mononcle Mike (Боюсь я ходить к Дяде Майку…)». Не мог же я рассказывать ей о своих кошмарах, как в одном сне тон ночью в нашем старом доме на Больё, когда кто-то умер, там был Дядя Майк и вся его Бурая родня (под Бурой я имею в виду, что все сильнозатемненные в комнате, как в снах бывает) — Но он был ужасен, свиноподобен, жирен, тошнолиц, лыс и зелен. А она догадалась, что я хам от страха касаемо ночных кошмаров. «Le monde il meur, le monde il meur (Раз люди умирают, так умирают), — вот что она мне сказала, — Дядя Майк умирает уже десять лет весь дом и дворы провоняли смертью —»

«Особливо с гробами».

«Ну, особливо с гробами, и ты должен помнить, милый, что все эти много лет Тетя Клементина страдает, стараясь свести концы с концами… Раз твой Дядя

болеет и потерял свою бакалейную лавку — помнишь большие бочонки пикулей у него в лавке в Нэшуэ — опилки, мясо — а растить Эдгара, Бланш и Ролана надо, и Виола pauvre tite bonfemme — 'Ecoute, Jean, ai pas peur de tes parents — tun n’ara plus jamais des parents un bon jour, (…и Виола бедняжка — Послушай, Жан, не бойся своих родителей — в один прекрасный день родителей у тебя не станет)».

И вот однажды вечером из дома на Фиби мы провожали Бланш (которая позже на такой же прогулке уперлась взять с собой мою собаку Красотку: Бланш-де боится темноты, и мелкая моя зверюга, сопровождая Бланш домой, выскочила, и ее переехал Роджер Кэррафел из Потакетвилля, который в тот вечер неким манером ехал на крохошинке «остин», и собаку сбило низким бампером, хотя раньше на Сэлем-стрит у калитки на газон Джо ее переехала обычная машина, но она прокатилась с колесами и даже не поранилась — Мне весть о ее смерти принесли как раз в тот миг моей жизни, когда я лежал в постели, обнаруживая, что у моего инструмента в кончике есть ощущения — и мне проорали через фрамугу: «Ton chien est mort! (У тебя собака погибла!)» — и принесли ее, умирающую, домой — на полу в кухне мы, и Бланш, и Кэррафел со шляпой в руке смотрим, как умирает Красотка, Красотка умирает тем же вечером, когда я открываю для себя секс, еще спрашивают, почему я чокнутый —) — И вот теперь Бланш (это еще до рождения Красотки, на 2 года раньше) хочет, чтобы мы с Ма проводили ее домой, поэтому мы идем, прекрасный мягкий летний вечер в Лоуэлле. Звезды сияют во глубине, — миллионы. Мы пересекаем парком огромные темноты Сары-авеню, а сверху громадные вздохи деревьев; и гибельное мерцанье тьмы на Риверсайд-стрит, и саваны железною забора Текстильного, и на Муди и по Мосту. В летне-тьме, далеко под нами, мягкие белые кони гноепены по валунам несутся в Ночном Свидании с Таиной и Дымками, что Бьются о Скалы, в Серой Анафемской Пустоте, все сыро-ревет-реет… дикое ионийское зрелище, к тому ж пугает — сворачиваем на Потакете и движемся мимо серой многоквартирки и Больницы Св. Иосифа, где моей сестре вырезали аппендицит, и Похоронных бюро темного Цепа там после того как проходишь изгиб пакостно хлипкого Сэлема, что закурвачивается вовнутрь, — появляются громадные особняки, торжественные, сидят на газонах важно, все увешаны знаками — «Р. К. Г. У. С. Т. Н. Дру, Распорядитель Похорон» — с катафалками, кружевными окошками, теплыми густыми интерьерами, отсыревшими шофероподобными гаражами катафалков, кустами вокруг газона, огромными склонами к реке и каналу, что отпадают от черной лужайки в величественную тьму и огни пены и ночи — ха река! Моя мама и Бланш беседуют об астрологии, идя под звездами. Иногда впадают в философию — «Ну какая же совершенно прекрасная ночь стоит, Энжи, а? Ох судьбинушка моя!» — вздыхает — Бланш пыталась покончить с собой с Моста Муди — она рассказала нам посреди сумрачных фортепиано — она играла на фортепиано и рассказывала о своих настроениях, она была у нас дома элегантной гостьей, что папу моего иногда просто бесило, особенно потому, что она нас так хорошо обучала — объясняла «Весенние шорохи» Рахманинова [88] и их играла — красивая блондинка, хорошо сохранилась — старик Замша глаз на нее положил, он жил в том старом белом доме по Риверсайд, напротив железных кольев Текстильного под неохватным деревом 1776 года, и мы всегда говорили о Замше, проходя ночью мимо дома, в котором он жил со своей женой (Печальные Гармонии Лоуэлла Любовной Ночи) —

88

«Весенние шорохи» (Fr"uhlingsrauschen, 1896) — фортепианная пьеса норвежского композитора Кристиана Августа Синдинга (1856–1941). Русский пианист, композитор и дирижер С. В. Рахманинов (1873–1943) мог ее только исполнять, зато у него есть романс «Весенние воды» на стихи Ф. И. Тютчева, чем, возможно, и объясняется путаница у автора.

Грот — он Громадно Дуроломил перед нами, справа… в ту гибельную ночь. Принадлежал сиротскому приюту на углу Потакет-стрит и Скул-стрит в голове Белого Моста — большой Грот — это их задний двор, безумный, обширный, религиозный, Двенадцать Кальварий, установлены двенадцать отдельных алтариков, заходишь спереди, встаешь на колени, в воздухе все, кроме ладана (рев реки, таинства природы, светлячки в ночи, мерцающие под сердитыми взорами статуй, я знал, что Доктор Сакс тут, течет в задворочных тьмах своей дикой и снобской накидкой) — а кульминацией там гигантская пирамида ступеней, на которой фаллически торчит сам Крест со своей Бедной Ношей, Сыном Человеческим, всем таким насаженным поперек в своей Агонии и Ужасе — вне сомнений, эта статуя шевелилась в ночи — …после того как… последние поклонники ушли, бедный пес. Провожая Бланш домой к кошмарным бурым мракам дома ее умирающего отца — мы заходим в этот Грот, как у нас часто бывает, чтобы внутри немного помолиться. «Я бы скорей сказала — желание загадать, — сказала Бланш. — Ох, Энжи, если б только мне найти своего идеального мужчину».

«А что же Замша, он идеальный мужчина».

«Но он женат».

«Если ты его любишь, он тут не виноват — плохое надо принимать с худшим». Моя мама огромно и тайно любила Замшу — так и говорила ему и всем — а Замша отвечал взаимной громадной добротой и очарованьем — Когда не играл в кегли или пул в Клубе, или не спал дома, или не водил свой автобус, он сидел у нас дома, устраивал большие вечеринки с Бланш и моими папой и мамой, а иногда и студентом Текстильного Томми Целиком и моей сестрой — Замша очень нежно относился к Бланш —

«Но он же просто-напросто грузовик водит, — говорила она. — Ничего особо отличного в нем нет». Она, вероятно, имела в виду, что он просто тупой молчун, Замша наш, ничто его сильно не волновало, он был симпатичный мирный человек. А Бланш и пить хотела Рахманинова вместо чая.

«О ирония жизни».

«Ну да, — вторила моя мама, — ийёния

жизни, oui», — и спешила дальше под ручку с Бланш, закутавшись в пальто от поздненочного тумана, а я, Ти-Жан, шел рядом с ними, порой слушая, но по большей части наблюдая за темными тенями в ночи, от парка на Саре до Погребален и Гротов Потакета, ища глазами Тень, Доктора Сакса, прислушиваясь к хохоту, «муи-хи-хи-ха-ха», ища ту лужайку, на которой боролись Джи-Джей, я и Дики Хэмпшир, то место, где Винни Бержерак и Елоза швырялись друг в друга попкорном и т. д. А также, глубоко обернутый той грезой детства, что без дна и мгновенно воспаряет к невозможным виденьям средь бела дня, у меня весь город Манхэттен парализовало, я хожу повсюду со сверхжужжащим напряженьем внутри, которое сшибает все с пути, а кроме того, я невидим и забираю из кассовых аппаратов деньги, и гуляю по 23-й улице с огнем в голове, а эстакады трасс от меня гудят моим электричеством, по стали, камню и т. д. — Через дорогу, как раз перед тем, как нам сворачивать в Грот, — магазин, которым кратко владел Дядя Майк, пока слишком не заболел, и какое-то время им управлял Эдгар, а однажды летним вечером я услышал, как он говорит это новое слово «сексапильность», и все дамы засмеялись —

Пока мы сворачиваем с тротуара во тьму Грога (времени около одиннадцати часов), Бланш говорит: «Если б он только как-то каких-то денег заработал, был бы богатым, как некоторым мужчинам в магазинах удается, — так нет же, убожество всех этих лет и этого дома, ну правда, Энжи, я не для такого родилась, ты разве не слышишь этого в моей музыке?»

«Бланш, я всегда тебе говорила, ты очень великая пианистка — вот! — великая артистка, Бланш, я тебя понимаю, когда ты на пианино ошибаешься, я всегда знаю, это всегда так было — ведь так же?»

«У тебя правда хороший слух, Энж», — признала Принцесса.

«Ты еще как права — кого хочешь спроси, не хорош ли у меня слух, Ти-Жан, я тебе говорю, — (поворачиваясь ко мне) — «a toutes les fois que Blanche fait seulement quainque un ti mistake sur son piano, pis je'll sais tu-suite… Hah?»» (Повторяет, что сказала.)

И я атлетически подпрыгиваю поймать ветку дерева над головой в ответ и чтобы доказать, что в моем мире больше действия — так увлеклись мы нашей беседой, что уже в Гроте! — и глубоко притом — на полпути к первой Кальварии Призрака. Первая статуя смотрела на похоронное бюро, поэтому ты вставал там на колени, ночью, глядя на слабые отображения Девы, на голове капюшон, ее печальные глаза, действие, мучимое дерево и шипы Страсти, и твои размышленья на эту тему отражаются от похоронного бюро, где тусклый свет, вкрученный в потолок эстакадного дождевого гаража для катафалков, тускло сияет в скрипучем сумраке, а прилегают к нему росистые травянистые пустыри и кустарники, от которых у него вид ухоженный, и шторы на окнах показывают, невероятно, где живет сам похоронный распорядитель, в своем Доме Смерти. «Вот наш дом». Всё здесь призвано напоминать о Смерти, и ничто не восхваляет жизнь — разве что рев горбатого Мерримака, проходящего над валунами строями и руками пены, в 11:15 вечера. Среди кустов дикого грота и шестерного похоронного бюро я знаю, что в зеленом изобилии долларов и в гротических скорбях скал и штукатурки… гравий каркал и манил пешеходов-расследователей дальше по не той взмутной дороге к фламинарным огромностям и вверх-флюгу бедных браных и бранных Кроны и Клоуна скорбномарийного рока в Этом как-ни-верти-земном шарике… Иисус сей весьма восхитителен в его высоте — во всем этом Доктора Сакса признавал я, видел, как он смотрит из савана в кустах у реки… Я видел, как он сигает прочь от кальварии, а накидка его свисает теперь со стен сиротского приюта с острым взором на деянья наши… Я видел, как скачет он опрометью от Кальварии к Кальварии, из-за спин их, в ужасной богохульской молитве в темноте, где все наоборот, — он следил лишь, чтоб увидеть меня, Змей уже позже изготовился, и Сакс привел меня посмотреть, и это стало последней соломинкой, и я прикрыл глаза от страха пред тем, что узрел —

Мы прошли по кальвариям до предельного подножья Креста, где мама моя встала на колени, помолилась и с трудом поднялась на ступень к основанью распятия, показать мне, как некоторые подымаются до самого верха — к подножию самого Креста, громадные восхожденья к богохульственным высотам в речном ветерке и видам на длинные тракты земли — Мы потопали обратно рука-об-руку по гравию дорожки, что бежала сквозь тьму грота, снова к уличным огням, где и распрощались с Бланш. Мне всегда нравилось оттуда выбираться…

И направились к дому — Той ночью была полная луна. (На следующую полную луну, дальше в августе месяце, у меня украли автобусный проездной, я стоял, зажав его за спиной, в мерцающих огнях Карни-сквера, а прискорбный задира лоуэллских проулков подскочил и украл, и убежал сквозь толпу. «Полная луна, — вскричал я, — дважды подряд — она дает мне — смерть, а теперь еще меня и ограбили, О Мама, Боже, что ты, — эй», — и я кинулся в ужасной ясности августовского полнолуния от него прятаться… пока бежал домой по Мосту Муди, луна красила всю безумную белоконную пену и приближала ее, и та от нее сияла вся так, что едва не манила — прыгнуть — у всех в Потакетвилле была идеальная возможность покончить с собой, возвращаясь домой каждый вечер, — вот потому мы и жили глубокими жизнями —)

Полнолуние этой ночью было лунием смерти. Мы, моя мама и я, обогнули угол Потакета и Муди (язвоугол через дорогу от дома франко-канадских братьев-иезуитов прихода св. Иосифа, моих учителей в пятом классе, мрачных людей, что нынче в черном среднесне своем), и ступили на доски Моста Муди-стрит, и направились через канал, который после огромной каменной стены предложил нам водяную постель, выдолбленную в базовой скале до самой реки, которая ее и выдолбила своими поцелуелюбыми языками —

Мимо прошел человек с арбузом, в шляпе, в костюме теплой летней ночью; только ступил на доски моста, свеженький, может, после долгой прогулки по трущобной помойной Муди и ее разглагольным салунам с распашными дверьми, промокнул себе лоб, либо же прошел через Маленькую Канаду, или Чивер, или Эйкен, вознагражденный мостом вечерним и вздохами камня — огромный массивный заряд вечно неподвижных, вечно стремящихся ливней и призраков, вот его награда после тусклой жаркой тупой прогулки к реке сквоз дома — он шагает на другую сторону по мосту — Мы шествуем за ним следом, беседуя о таинствах жизни (вдохновили нас луна и река), помню, я был так счастлив — нечто в алхимии летненочи, Ах Сон в Летнюю Ночь, Джон Снов, звяк стрелок о скалы в реке, рев — старый глурмерри-мак фигалитирует вниз по темной метке, всей распяленной — я тоже был счастлив в напряженности того, о чем мы говорили, что приносило мне радость.

Поделиться с друзьями: