«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:
С замыслами подобных опытов связано, очевидно, и письмо к М. И. Цветаевой от 3 мая 1927 года, где Пастернак пишет о невозможности для него лирики, поэзии от первого лица, противопоставляя ее замышляемой прозе с героем-поэтом: «Но прозу, и свою, и может быть стихи героя прозы писать хочу и буду» [Там же: VIII, 24].
В 1928 году начинается работа над автобиографической повестью «Охранная грамота», где фрагментарная хроника событий первой трети ХX века и картины Москвы (большого современного города) сопрягаются с темой судьбы поэта, размышлениями о месте искусства в мире. О глубинной связи «Охранной грамоты» и «Доктора Живаго» ясно свидетельствуют письма Пастернака, сопутствовавшие началу работы над романом. 27 января 1946 года он оповещал С. Н. Дурылина: «…пишу большое повествование в прозе, охватывающее годы нашей жизни, от Мусагета до последней войны, опять мир „Охранной грамоты“, но без теоретизирования, в форме романа» [Борисов: 223]; 13 октября того же года он писал О. М. Фрейденберг: «…эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство» [Пастернак: IX, 472].
Наконец, в середине 1930-х годов идет работа над «Записками Патрика», отдельные главы которых были опубликованы («Литературная газета». 31 декабря 1937
«Интимизация истории»
При обсуждении пастернаковских обращений к современным и/или историческим темам не раз отмечалось принципиальное для поэта противопоставление «лирики» и «истории», заявленное уже в статье «Черный бокал» (1916) [Барнс 1979: 326; Флейшман 2006-б: 617–620]. Как полагает авторитетный исследователь [Барнс 1979: 315], поэт говорил здесь о несоединимости лирики и политики. Это, однако, не исключало присутствия в стихотворных текстах Пастернака «духа времени» — например, в стихах, откликающихся на Мировую войну («Артиллерист стоит у кормила…», «Дурной сон»), или в «Отрывке» (опубликован в декабре 1916), получившем при переиздании (1928) заглавие «Десятилетие Пресни». В книге «Сестра моя — жизнь», большая часть стихотворений которой были связаны с летом 1917 года, многие читатели увидели только «редкие намеки на исторические события» [Barnes 1977: 315]. Однако Валерий Брюсов в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» подчеркивал, что хотя в книге нет «отдельных стихотворений о революции», но все стихи ее «пропитаны духом современности» [Брюсов: 595; ср. Barnes 1977: 315–316]. Сам Пастернак позже в послесловии к «Охранной грамоте», написанном в форме посмертного письма к Р. М. Рильке, объяснял особенность лирического воплощения революции в своих текстах, где остаются следы первых дней всех революций,
когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих <…> Я был им свидетель. <…> Я видел лето на земле, как бы не узнававшее себя, естественное и доисторическое, как в откровенье. Я оставил о нем книгу. В ней я выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и невыразимого [Пастернак: III, 524, ср. Барнс 1979: 320].
Нам приходилось отмечать отражения в стихотворениях «Сестры моей — жизни» конкретных событий общественно-политической жизни апреля — мая 1917 года (забастовки городских служащих, троицкие гулянья на Воробьевых горах, облавы в Сокольниках, майская встреча А. Ф. Керенского в Москве), явно свидетельствующие о воодушевлении, с которым автор принял революцию той весной [Поливанов 2006: 247–249, 223], ср. также [Смолицкий 2013: 44–54]. Хотя должно согласиться с интерпретатором, полагающим, что «авторская философия истории» в этой книге проявляется в скрытом виде [Барнс 1979: 315]. Не менее важно его другое утверждение: революция в «Сестре…» представлена «лихорадочной деятельностью одушевленной природы», подчинившей себе и человеческую жизнь, и личность поэта, что близко определению революции как природной стихии, которое Живаго дает Ларе в главе «Назревшие неизбежности» [Там же: 319–320].
Об отношении Пастернака к Февральской революции можно судить и по двум стихотворениям начала 1918 года — «Русская революция» и «…Мутится мозг. Вот так? В палате?..». В первом присутствует отчетливое противопоставление мартовского (весеннего) начала революции и ее осенне-зимнего большевистского «продолжения»: «Как было хорошо дышать тобою в марте <…> Что эта изо всех великих революций, / Светлейшая, не станет крови лить <…>» и: «теперь ты — бунт. / Теперь — ты топки полыханье. / И чад в котельной, где на головы котлов / Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью / Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блёв» [Пастернак: II, 224, 225]. Началу революции приписываются умиротворенность, тишина, единство с природой, связь с христианской традицией («Социализм Христа», «тишь, как в сердце катакомбы»), связь с Европой («иностранка, по сердцу себе приют у нас нашла»), терпимость к национальным традициям («ей и Кремль люб, и то, что чай тут пьют из блюдца»). Напротив, легко угадываемый Ленин, прибывающий в пломбированном вагоне («свинец к вагонным дверцам»), провозглашает агрессию, нетерпимость и разрушение:
Он — «С Богом, — кинул, сев; и стал горланить, — к черту — Отчизну увидав, — черт с ней, чего глядеть! Мы у себя, эй жги, здесь Русь, да будет стерта! Еще не все сплылось, лей рельсы из людей! Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо! Покуда целы мы, покуда держит ось. Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый. Здесь так знакомо все, дави, стесненья брось!»Л. С. Флейшман пишет, что в этом стихотворении присутствует несвойственная пастернаковским политическим оценкам однозначность в изображении участия большевиков в революции [Флейшман 2006-а: 266], как и в созданном тогда же стихотворении «Мутится мозг…», которое было вызвано известием об убийстве 7 января 1918 года конвойными матросами арестованных депутатов Учредительного собрания А. И. Шингарева и Ф. Ф. Кокошкина, переведенных из Петропавловской крепости в больницу [13] . Текст производит впечатление написанного под непосредственным впечатлением
от случившегося и содержит жесткие формулировки — в стилистике, характерной для позднейших пастернаковских эпиграмм: «Сарказм на Маркса. О, тупицы!..» и т. д. [Пастернак: II, 223].13
Оба стихотворения, случайно сохранившиеся в семейных бумагах, были опубликованы впервые в журнале «Новый мир» (1989. № 4); ср. [Пастернак Е. 1998: 119–120].
Действительно, в других текстах 1920–1930-х годов позиция поэта в отношении революции, ее вождей и последствий революционных событий не проявлялась как однозначно враждебная. Напротив, поэма «Высокая болезнь» (1923) «кончалась восторженным импрессионистическим описанием Ленина» [Барнс 1979: 317]. Однако позиция Пастернака была далека от безусловной поддержки советских политических и общественных установлений. Поэт позволяет себе вполне свободно высказываться о происходящем и в письмах, и в литературных текстах.
Так, например, о взаимоотношении власти и интеллигенции, не соответствующем духу революции, на исходе Гражданской войны (6 апреля 1920 года) Пастернак писал поэту Д. В. Петровскому, жившему тогда в Черниговской губернии:
Тут советская власть постепенно выродилась в какую-то мещанскую атеистическую богадельню. Пенсии, пайки, субсидии, только еще не в пелеринках интеллигенция и гулять не водят парами, а то совершенный приют для сирот, держат впроголодь и заставляют исповедовать неверье, молясь о спасенье от вши, снимать шапки при исполнении интернационала и т. д. Портреты ВЦИКа, курьеры, присутственные и неприсутственные дни. Вот оно. Ну стоило ли такую кашу заваривать.
Не стану я Вам писать о своих литературных делах. А то Вы чего доброго вообразите, что я им какую-нибудь цену придаю. Нет. Мертво, мертво все тут и надо поскорее отсюда вон. Куда, еще не знаю, ближайшее будущее покажет, куда. Много заказов, много звонких слов, много затей, но все это профессиональное времяпрепровожденье в вышеописанном приюте без Бога, без души, без смысла. Прав я был, когда ни во что это не верил. Единственно реальна тут нищета, но и она проходит в каком-то тумане, обидно, вяло, не по-человечески, словно это не бедные люди опускаются, а разоряются гиены в пустыне [Пастернак: VII, 351].
Ср.: [Поливанов 1989-в: 4, 6].
В 1923 году Н. Н. Вильмонт, прочтя газетную публикацию 1918 года прозы Пастернака, высказал предположение, что в ближайшее время он продолжит писать «о людских судьбах, проведенных сквозь строй революцией», но получил ответ, что тема эта «закрыта из-за полной неразберихи <…> я просто боюсь скороспелых обобщений, их парадной фальши» [Вильмонт: 161].
Даже упоминавшаяся оценочная характеристика Ленина в поэме «Высокая болезнь» («он управлял теченьем мыслей / И только потому страной» [Пастернак I: 260]) неканонична, не говоря о ее парадоксальной концовке: «Предвестьем льгот приходит гений / И гнетом мстит за свой уход» (см. подробно: [Флейшман 2006-а: 652 и др.]).
Получив «идеологические» замечания к тексту поэмы «Спекторский», отданной в Ленинградское отделение Госиздата (точное их содержание неизвестно), Пастернак 30 декабря 1929 года писал редактору издательства П. Н. Медведеву о невозможности говорить о прошлом иначе, чем он это делает:
об идеологической его <«Спекторского»> несоответственности я получил письмо, подписанное Лебеденкой [14] .
Все б это ничего, но разговор пошел, как с уличенным мошенником: на букве идеологии стали настаивать, точно она — буква контракта.
Точно именно в договоре было сказано, что в шахты будут спускать безболезненно, под хлороформом и местной анестезией, и это будет не мучительно, а даже наоборот; и террор не будет страшен [15] . Точно я по договору выразил готовность изобразить революцию как событье, культурно выношенное на заседаниях Ком<мунистической> Академии в хорошо освещенных и натопленных комнатах, при прекрасно оборудованной библиотеке [16] . Наконец, точно в договор был вставлен предостерегающий меня параграф о том, что изобразить пожар, значит призывать к поджогу [Пастернак: VIII, 384–385].
14
А. Г. Лебеденко — писатель, сотрудник издательства.
15
Флейшман полагает, что претензии касались концовки «Спекторского», в 1929 году завершавшегося метафорическим изображением революционного времени и, в частности, строками: «…тогда ты в крик. Я вам не шут! Насилье! / Я жил как вы. Но отзыв предрешен: / История не в том, что мы носили, / А в том, как нас пускали нагишом» [Флейшман 2003: 164]. Однако рискнем предположить, что упоминание «спуска в шахты» как картин террора может быть указанием на другие строки поэмы, связанные с террором Гражданской войны, а быть может и с гибелью царской семьи: «Там мучили, там сбрасывали в штольни, / Там измывался шахтами Урал. / Там ели хлеб, там гибли за бесценок, / Там белкою кидался в пихту кедр, / Там был зимы естественный застенок, / Валютный фонд обледенелых недр. / Там по юрам кустились перелески, / Пристреливались, брали, жгли дотла, / И подбегали к женщине в черкеске, / Оглядывавшей эту ширь с седла. / Пред ней, за ней, обходом в тыл и с флангов, / Курясь ползла гражданская война…».
16
В письме к П. Н. Медведеву за месяц до этого Пастернак писал о строфах из «Спекторского», в частности о разрушенной Москве («Кругом фураж, не дожранный морозом. / Застряв в бурана бледных челюстях, / Чернеют крупы палых паровозов / И лошадей, шарахнутых врастяг. // Пещерный век на площадях щербатых / Понурыми фигурами проныр / Напоминает города в Карпатах: / Москва — войны прощальный сувенир…» [Пастернак: II, 38]): «Я никогда не расстанусь с сознаньем, что тут и в этой именно форме я о революции ближайшей сказал гораздо больше и более по существу, чем прагматико-хронистической книжкой „905-й год“ — о революции девятьсот пятого года» [Там же: VIII, 363].