Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Короче, это было настоящее, мальчишеское детство со всей его любовью к мусору, к диким, неизученным местам и к опасностям, даже если самой крупной из них была бешеная лисица, почтившая нас своим присутствием аж два раза.

О, эти счастливые летние дни. То, что после шестидесяти, когда я буду думать, придется ли мне мужественно бороться с Альцгеймером, останется у меня от того времени, которое я сейчас помню во всех подробностях. Мне нравились такие интенсивные воспоминания, которые, в конечном счете, и означают меня.

Когда Макс Шикарски говорит о самом себе, он говорит и обо всех этих сладких

летних днях у быстрой реки.

Он говорит о хлопьях с шоколадным молоком.

Он говорит о военных хрониках.

О книжках, которые читал в детстве. Да обо всех прочитанных книжках вообще.

О банке лимонада, которую выиграл в супермаркете.

О своих родителях и о лучшем друге.

Обо всем, что разворачивалось с самой его первой минуты на земле.

И это прикольно. Я вдруг понял, кто я такой, и как мне нравится, кто я есть, пока за окном текло черно-белое марево зимнего леса. Я чувствовал радость, и в то же время тревогу. Насчет последнего мне не все было понятно.

Лия и Вирсавия болтали, я слышал, как Вирсавия говорит:

— Меня нет, но я существую.

И из наушников Вирсавии лилась музыка, вернее только ее тень. Лия ответила:

— Ну и? Тебе четырнадцать, это пройдет, если не убьешь себя в ближайшие пару лет.

Они обе засмеялись, снова хлопнула жвачка. Леви возил пальцами по экрану телефона, отправляя мультяшных птичек в мучительный полет. Мы ехали навстречу лучшему, по мнению ряда туристических сайтов и девчонок из инстаграмма, городу земли. Я стал напевать песенку о девочке, которая любила рок-н-ролл, и Леви сказал:

— Тшшш.

— Ты вдохновлен?

Автобус подскочил на кочке, неповоротливый синий "Грейхаунд", рекламирующий фермерские продукты.

— Я боюсь умереть от отека Квинке прямо там!

В этот момент я снова взглянул на лес и подумал, что понимаю, отчего тревога, и то липкое чувство, которое французы называют дежа вю. Именно этот лес мне снился, именно через него Калев вел меня на программу "Все звезды", и как я сразу его не узнал было для меня загадкой. Меня передернуло, и Леви заметил это.

— Все в порядке?

— Нет, — сказал я. — Вспомнил тот сон. Про Калева, у которого не было половины головы, и про лес, и про все такое.

— Ужас, — сказал Леви, продолжая сбивать дурацких зеленых свиней. — Жесткий сон.

— Ты меня вообще слушаешь?

Он сосредоточенно кивнул, высунул кончик языка, а потом легонько вскрикнул:

— Да!

— Если ты сейчас не кончил, оно того не стоило!

— Наконец-то я победил младшеклассника!

— Ну, можно и умереть со спокойной совестью.

Со спокойной совестью умереть, подумал я, глядя на полосу леса, проносящуюся мимо. Теперь он казался мне темнее, и деревья были словно обугленные скелеты, такая метафора прямиком из печи в лагере смерти. А где же большие желтые глаза?

Что значит шоу "Все звезды" в свете всего, что я узнал? Я, конечно, подумал о каком-нибудь забойном апокалипсисе, но если бы древний бог с желтыми глазами хотел его устроить, все было бы слишком просто.

Что если шоу "Все звезды" идет уже очень давно, и все на свете правда просто зрители? Если наш мир последовательно превращают в зал кинотеатра?

(Ладно-ладно, не все на свете — просто зрители, из нас выходят актеры, исполняющие самые

разные роли в классическом треугольнике Карпмана).

Размышляя о том, что грандиознейшее шоу всех времен и народов уже запущено, я и не заметил, как задремал. Сон мне пришел мутный, не вполне пересекающий границу с реальностью. Мне снилось, что я еду все там же, в "Грейхаунде", и все туда же, в Дуат, и даже смотрю на лес, только и оттуда на меня смотрят. Я повернулся к Леви, но Леви не было, и автобус был пуст, я прошелся по салону, но на месте водителя тоже не оказалось никого. Тут я, конечно, запаниковал. Лес все длился и длился, хотя я совершенно точно знал, что он должен был закончиться. Сначала я не различил людей, стоящих у кромки леса, потому что все они были скорее силуэты, чем реальные существа. Затем я понял, что это они смотрят на меня, хотя головы их опущены. Людей было очень, очень много, я видел, как тени уходят далеко в лес, стоят между деревьев-скелетов в совершенно одинаковых позах.

Хористы, подумал я, они нужны любому хорошему шоу.

Я так и не понял, мертвые эти люди или нет, но мне очень не хотелось, чтобы автобус останавливался. Я сел на место водителя, нащупал ногой педаль газа и давил на нее что было сил, пока образы людей, стоящих у леса, как странные солдаты какой-то забытой армии, не смазались. Когда я обернулся, то увидел Калева. Он сидел в кресле, опуская и поднимая подлокотник. Кровь, вытекающая из его головы капала на обивку. Я подумал, что это не отмоется. Я сказал:

— Ты как долбаный Виктор Паскоу.

— Виктор ухмыляется, плоть на нем гниет.

Автобус разгонялся все быстрее, и вот я уже не видел, что там за окном. Все сложилось в бессмыслицу, за стеклом мелькали теперь сплошные яркие пятна, которых здесь быть не должно. Калев мягко пропел:

— Привет, конфетка Энни. Не принимай все так близко к сердцу. Ты же знаешь, что скоро лето!

Когда он пел, кровь стекала по его губам и подбородку за шиворот, как будто малыш, которому мама забыла повязать слюнявчик, пообедал вишневым вареньем. Калев всегда пел не то чтобы хорошо, но приятно. У него всегда так было, во всем — чуть выше среднего, такова Божья награда.

— Твоя голова, — сказал я хрипло. — Она не должна так выглядеть.

— Это не главное. Главное, как ты представляешь меня.

Глаза его теперь были человеческими, но казались светлее, чем были на самом деле, может быть, так я представлял мертвых. Вернее, не глаза, а глаз. Один уцелевший, другой — красный: разорванные сосуды и заливающая его кровь. И зрачок, как глазок яичницы, которую проткнули ножом.

— Ты хочешь помочь мне?

— Наверное. Я больше не знаю, чего я хочу.

Я посмотрел в сторону окна и увидел за ним белый шум, пустые волны, запертые в экране телевизора, начинающийся шторм.

— Ты правда хочешь этого? — спросил Калев. — Ты хочешь этого для меня?

— Я хочу помочь тебе, — сказал я. — Но мне надо, чтобы и ты помог мне. Почему ты? Почему не кто-то другой?

— А почему не я? Ты правда задумываешься о том, какую маслину выковыривать из пиццы, когда играешь с едой?

— Нет, но...

— Неважно, почему я. Потому что я услышал его однажды. Ему не было важно, кто я такой. Калев Джонс не имеет значения. Но ты — ты другое дело, Макси.

Поделиться с друзьями: