Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как некогда маленькая Хлоя, Хэл Младший тоже будет «пристроен». Но ему в отличие от матери повезет: он попадет в семью добросердечных и любящих опекунов — нежноголосая шведка, по роду занятий дипломат, и ее супруг в конце концов усыновят его. (Никто никогда не заметит этого совпадения, однако приемным отцом Хэла окажется не кто иной, как троюродный брат Биргит, первой жены Леонида.)

Это не избавит Хэла от желания пойти в артисты. Он выучится и станет великим актером, одним из самых знаменитых и обожаемых публикой Соединенного Королевства. Однако к середине XXI столетия он начнет забывать свои реплики, путать аксессуары, а потом и смешивать разные роли… Ну да, всему виной Альцгеймер, опять он. Но медлительное сползание былого кумира к растительному состоянию в возрасте шестидесяти лет будет прервано скоротечным раком простаты. Я его приберу за считанные недели, таким образом избавив публику от удручающею зрелища — Макбета, впавшего в амнезию.

Глава XVI. Снег и песни

Хэл Младший все еще у материнской груди, но теперь он не столько тянет из нее молоко, сколько шалит, теребя языком и губами левый сосок Хлои. Мать поддерживает головку сына ладонью, но ее взгляд блуждает где-то далеко, и она не улыбается. Они опорожняют нас, говорит она себе. Все они нас жрут, высасывают до последней капли. Сосуды нежности — вот как они нас называют. Молоко и человеческая

ласка. Чушь собачья. Они нас опустошают, вот и все. Детки. Прожорливые сосунки, толстые, злые, волосатые, хнычущие. Высеки меня, мама. Сделай мне больно, мама. Накажи меня, мама. Обними меня, поцелуй меня, дай мне, дай, дай. Будь вся только моей. Я заплатил, чтобы тебя получить, и теперь ты принадлежишь мне. Тебе не улизнуть. Я тебя свяжу. Привяжу тебя к стулу, к столу, к кровати. Заткну тебе рот. Так-то, ха-ха-ха, теперь попробуй походи. Попробуй поговори. Руки связаны, ноги скручены, рот забит. Как индейка. Забудь об этом, он мне твердит, Хэл. Надо только мысленно нарисовать большой черный прямоугольник, накрыть им все эти годы, и долой! В подвал! Какие годы, Хэл? Где она, твердая почва? Делаешь шаг — перед тобой скрытый люк. Еще шаг — снова люк. Неудивительно, что мне осточертело идти, я бы лучше поплыла, полетела… Ах ты, мой малыш. Мой мальчуган. А она, наша мать… неужели она нас кормила грудью? Ты как считаешь, Кол? Нет, я не верю. Быть не может. Тогда как же она нас вообще кормила? Представь-ка ее с бутылочкой и соской, ну скажи, разве не бред? Как же мы выжили? И главное, зачем? Ладно, понимаю, ты-то не выжил. Ты его быстренько отыскал, тот Большой Люк на веки вечные… Еще месяц придется потерпеть. Хэл вбил себе в голову, что мне нужно кормить его грудью до года. Он утверждает, будто бы тогда у него не будет рака. Статистика, он говорит, это доказала почти наверняка, мол, ради такого стоит потрудиться, разве нет? Каких-то несчастных двенадцать месяцев у материнской груди, и наш сын на всю жизнь будет защищен… Как будто рак — единственная проблема, которая может подстеречь его на пути.

Ручонка Хэла Младшего тянется к другой груди Хлои, гладит ее, нежно пощипывает сосок. Ах, вздыхает про себя Кэти, припоминаю это ощущение. Маленькая головка, круглая и пушистая, жмется к твоей груди, глаза ищут твоего взгляда, а крошечная ручка ласково теребит грудь, из которой малыш не пил, будто хочет утешить ее, чтобы не завидовала.

А у меня вечно не хватало молока, вспоминает Патриция. (На память приходит день, когда Томас, до капельки опустошив ее груди, продолжал с жадностью впиваться в них, потом, наконец оторвавшись от соска, обозленный, с покрасневшим от ярости личиком, разразился негодующими воплями, будто хотел сказать: «И это называется мать? Матери положено досыта кормить своего ребенка! Безобразие! Возмутительно!» А Роберто куда-то отлучился, она дома одна с месячным младенцем, он же сейчас умрет, не от голода, от апоплексии, его лицо уже багрово от злости, а она, мечась в тревоге, принуждена ждать, пока простерилизуются соски… Вопли Томаса мало-помалу становились все протяжнее, мальчик уже не успевал сделать очередной вдох и вот умолк, задрыгался без воздуха в легких… В панике Патриция воззвала к Иисусу, Марии и всем святым, моля помочь ее сыну — пусть глотнет новую дозу кислорода, даже если за этим последует очередной взрыв нескончаемых воплей… Вспомнилась ей и последняя бутылочка с соской, та, из которой она четыре года спустя кормила своего младшего, Джино, а четыре года — это много, хотя, как только оставишь их позади, кажется, будто прошло всего ничего (материнство — череда маленьких утрат): погружаешь мерный ковшик в коробку с порошковым молоком, стряхиваешь лишнее, если захватила с верхом, высыпаешь порошок в воду, натягиваешь соску, встряхиваешь бутылочку, мне уж никогда больше не придется взбалтывать бутылочку, Джино, мое сокровище, твое раннее детство ушло, я больше никогда не буду матерью новорожденного, и к тому языку жестов мне возврата нет, с ним покончено. Ах, как же я любила все это! Не понимаю нынешних юных мамаш: стоит посмотреть, как они выходят из детского сада, одной рукой таща за собой карапуза, а другой — сжимая мобильник, в который самозабвенно стрекочут. Они целый день не видели ребенка, и все еще не хотят его увидеть?!)

— Ох, нет, это немыслимо! — ужасается Бет. — Не можем же мы просидеть здесь всю ночь!

Мужчины — все, кроме Арона, — поднимаются со своих мест; преодолев некоторое колебание, они покидают гостиную, набрасывают плащи и выходят на веранду, чтобы оценить положение. Вот то, что подобает делать мужчинам, думает Шон. Они рассматривают ситуацию вплотную, они определяют масштабы проблемы, они принимают решение и ставят точку. И что бы там ни говорили, решать так-таки им.

— Видали? — Брайан широким жестом обводит сад, где уже смазаны снегопадом все детали пейзажа, включая каменный каркас ограды, играющий роль горизонта. — Если часа два махать лопатой, мы, может быть, и сумели бы откопать свои автомобили… но одному Богу известно, когда пришлют снегоочиститель! Лично я не имею ни малейшего желания проделать пятидесятикилометровый путь по такой дороге, да еще и в том состоянии, в котором я сейчас нахожусь.

— Я тоже, — подхватывает Леонид. — Меня бы не устроили и три километра пути. Даже в другом состоянии. И снег расчищать у меня нет ни малейшей охоты: спина болит.

— А у меня палец, — жалуется Шон.

— Но ведь это всего-навсего левая рука, — замечает Хэл.

— А тебе случалось работать лопатой, пользуясь одной рукой? — язвительно спрашивает Шон.

— Случалось ли тебе работать лопатой? — с усмешкой повторяет Чарльз. — Да ну же, брось, Шон. Открой нам правду! Когда ты в последний раз чистил снег?

— О, — теперь ухмыляется и Шон, — сдается мне, что нечто подобное имело место годиков двадцать назад.

— Кажется, я никогда не видел, чтобы в ноябре месяце выпало столько снега, — замечает Хэл.

— Это мне напоминает Джойса, — говорит Шон. — Помните, последнюю фразу этой его новеллы «Мертвые», что в «Дублинцах»… Лучшей из всех, написанных по-английски. «Снег, мягко ниспадавший с высот, лежащих за гранью этого мира, ниспадал мягко, словно театральный занавес в финале, укрывая и живых, и мертвых».

Ему никогда не удавалось убедить своих студентов в гениальности этой концовки. Они считали, что со стороны Джойса было явной неловкостью употребить в пределах одной фразы «мягко ниспадавший» и «ниспадал мягко». Их учили избегать такого рода излишеств… а между тем фраза Джойса своим ритмом, своими повторами стремится передать именно это: как летят и летят снежные хлопья, одинаковые и неповторимые, поглощая все и вся.

— А мне это приводит на ум рассказ Толстого «Хозяин и работник», — замечает Хэл.

— Великолепный рассказ, — кивает Чарльз. — Незабываемый.

— Я этого не нахожу, — сквозь зубы цедит Шон.

Дерек помалкивает, а про себя думает о рассказе Исаака Башевиса Зингера, там в конце тоже воспоминание о снеге, который, падая «умиротворенно, не столь обильно, словно бы сам загляделся на свое падение», превращает Сентрал-парк в просторное молчаливое кладбище, но заговорить об этом он не решается, так как не может припомнить название… Это история одного престарелого господина и пожилой дамы, которые живут по соседству с писателем, в том же доме; впервые повстречавшись у него, они невзлюбили друг друга, но в конце концов поженились, и когда старик умер…

— Бесподобно, — говорит Чарльз. — Ах! Вы только послушайте, как тихо.

Застыв в неподвижности, они смотрят, как белые хлопья, кружась, пролетают в

золотистом свете лампы, наполняя воздух ласкающей свежестью.

Шон закуривает сигарету, кашляет и, прокашлявшись, не говорит ничего.

— Было время, когда снег наводил на меня жуть, — признается Брайан. — Я же рос в Калифорнии, там его почти никогда не бывает… И вот в первую зиму, которую я провел здесь, на Восточном побережье… — И вдруг умолкает, не договорив, не зная, как выразить тот страх, как объяснить его природу словами, особенно этим людям, столь поднаторевшим по части слов… Снег всегда казался ему чем-то обманчивым, предательским, снежинки, каждая из которых — крошечная поблескивающая звездочка, воплощенная легкость и нежность, вмиг готовая растаять у вас на лбу или на языке, а между тем их медлительное падение исполнено смертоносной мощи, способной пускать под обледеневший откос машины, валить своей тяжестью деревья, проламывать крыши; да, снег останавливает любое движение, заваливает все дороги, не дает двигаться вперед, мешает близким людям соединиться… Совсем как время, внезапно говорит он себе. Каждое мгновение само по себе невесомо, неощутимо, крохотная хрустальная искорка, тающая на языке, а между тем их постепенное накопление несет гибель, годы ложатся бременем на ваши плечи, поглощают все, размывают все различия… Что же делать, Господи, как перешагнуть через гигантские сугробы Времени? Кидаешься на них с яростным упорством, хочешь отодвинуть, смести на обочину, а снегопад тем временем и саму дорогу превращает в лед, грозя катастрофой, провоцируя столкновения, толкает людей на гибель… а ведь начиналось-то все так невинно, мгновение таяло вслед за мгновением… Боже мой, думает он, как я безобразно надрался.

— Что до меня, — заявляет Дерек, — я ничего не имею против расчистки снега. Но тогда мне бы потребовались сапоги.

— Какой размер ты носишь? — спрашивает Шон, без особого удовольствия представляя, как Дерек напялит на себя его сапоги. Этот тип суется в мою Рэйчел, говорит он себе, не желаю, чтобы он и в сапоги ко мне залез.

— Сорок четвертый, — отвечает Дерек.

— Не пойдет. — Шон пожимает плечами. — У меня сороковой.

Хоть бы все так и продолжалось, думает Чарльз. Пусть бы этому не было конца, чтобы снег заполонил весь мир, накрыл бы наши мерзкие города и наши изуродованные пейзажи… Новый ледниковый период, вот! А мы бы пускай застыли в своих гротескных позах, каждый бы заледенел, где стоял, подобно жителям Помпеи, окаменевшим в лаве, и пусть бы люди иной цивилизации, откопав нас пару тысячелетий спустя, подивились нашим нелепым ужимкам, нашим идиотским заботам, нашим варварским распрям… (Эту череду воображаемых картин, заполонивших его ум, внезапно сменяет другая: он вспоминает, как ныли и куксились Рэндал и Ральф, когда пять лет тому назад, еще до рождения Тони, они поехали взглянуть на каньон Челли. Они все вчетвером спустились на самое дно каньона… и там, вдали от лотков, торгующих серебряными украшениями сомнительного качества и псевдоископаемыми безделушками, увидели небольшую группу индейцев-навахо: усевшись в кружок, они грели руки у походного костра и вполголоса переговаривались. Среди них выделялась кряжистая престарелая скво, закутанная в шаль, ее седые волосы были заплетены в косу, достававшую ей до колен: очарованная ее невообразимо морщинистым лицом, Мирна потянулась было к фотоаппарату, но старуха, вдруг вскинув на них глаза, недвусмысленно выразила свое несогласие. Одно то, что вы явились сюда, — это уже чересчур, сказал ее взгляд, ваше появление оскорбляет наших богов. Тут-то снег и начал тихонько падать им на волосы, а Чарльз, ощутив головокружение, осознал, до какой степени незаконно их присутствие среди этих потаенных провалов, коричневых и золотистых щелей земной коры: его предки, некогда оторванные от родных селений на западном побережье Африки, с ногами, закованными в железные кандалы, были увезены в Северную Америку, праотцы Мирны, по зову надежды или в силу предельного отчаяния покинули Шотландию и Швецию, и вот, спустя двенадцать поколении, они, усвоив обычаи современного туризма, вместе со своими отпрысками вскочили в самолет до Феникса, спустились в этот каньон и теперь глазеют на индейцев, которые веками пасли здесь своих овец, выращивали люцерну, поддерживали огонь в походных костерках и тихо беседовали. Чарльз почувствовал обжигающий стыд. Он молча нес в душе этот стыд, между тем как его домочадцы хлопотливо взбирались по тропкам, ведущим прочь из каньона, а мальчики хныкали и жаловались на снегопад «Я думал, папа, мы приехали в Аризону, чтобы убежатьот зимы!» У выхода из национального парка Мирна купила в сувенирной лавке кассету с музыкой для флейты племени навахо на синтезаторе… и вот, вздохнув с облегчением, они покатили на север, слушая эти воздушные, эоловы мелодии, перекликающиеся с диковинной геометрией красных скал в кружевном снежном уборе. Но для Чарльза день был испорчен. Даже потом, спустя несколько часов, при виде Долины Памятников с ее прущими из земли каменными столбами немыслимых форм, на фоне которых разворачивалось действие стольких прославленных вестернов вроде «Адской погони» или «Пленницы пустыни», он не стал заодно с Мирной подогревать энтузиазм своих чад. Уклонился. Они были еще малы для таких фильмов… Это еще претворится в стихи, Чарльз лишь теперь понимает: так надо.Сомнения нет, там сокрыта поэма. Об их общей родословной. Походный костер, смуглые узловатые руки, протянутые к жаркому пламени. Фотоаппарат, висящий на шее у Мирны: металл, пластик, щелк-щелк, наводка на резкость, фотопленка, объектив — агрессивные вещественные приметы передовой цивилизации. И хищная непреклонность старой индеанки, когда она подняла взгляд и вперилась в них, скрестив руки на груди. Нет. Никаких фото. И как эти несколько индейцев сбились в кучку вокруг нее, оберегая, придвинулись вплотную. Нет.)

— Нет, — сказал Дерек, — не годится.

Он потер большим пальцем подбородок… преподавательский тик, который его студенты иной раз, забавляясь, передразнивали у него за спиной. (Одного они не знали: под самым подбородком у Дерека было нечто: шрам, это его он тер большим пальцем, — след того далекого дня в Кэтскилле, когда он, одиннадцатилетний мальчишка, в первый раз не послушался своей матери. Презрев указания Вайолет, он еще с одним мальчиком — Джессом, да, так его звали — пошел кататься на санках с крутого склона. Ему запомнился азарт возбуждающей скорости, свист ветра в ушах, скрежет полозьев на наледях, чистая, высокая, светлая эйфория, но посреди склона торчал бугорок, они на него налетели, и тут Дереку не повезло так, будто Вайолет прокляла его: он вылетел из санок, пролетел по воздуху и, падая, ударился подбородком об острый камень, шок был такой, будто у него череп разлетелся, сверкающие брызги алой крови на белом снегу. «Моя кровь!» — ошарашенный, сказал он себе… и только потом по лицу Джесса понял, что дело нешуточное. Всю дорогу в такси, везя его к врачу, Вайолет Дерека пилила: «Как ты могустроить мне такой сюрприз? Мне был рекомендован покой, а ты не нашел ничего лучшего, чем довести меня до сердечного приступа?..» Потом были стерильный бинт, докторское «тихо-тихо!», наложение шва и клятва, да, в тот самый момент, когда игла вонзилась в его кожу, Дерек поклялся никогдане обращаться так со своими детьми, а только всегда любить их, лелеять, защищать, чтобы они понимали, до какой степени дороги ему… и почему это оказалось невозможно? Марина, любовь моя, почемуу тебя нет желания жить? Лишаешься чувств в классе… заигрываешь с хаосом… зачитываешься рассказами о еврейской катастрофе… забиваешь голову словами о смерти, жадно поглощаешь слова о крови… почему? Все только оттого, что твоя мать покинула тебя, когда тебе было три года? Ничья любовь вовеки не заполнит воронку, оставленную в твоей душе этим отречением?)

Поделиться с друзьями: