Доленго
Шрифт:
Он схватил только что исписанные листы и поехал на Канонирскую. Ему не терпелось, он должен был сейчас, сию минуту поделиться своими мыслями с издателем "Слова".
Огрызко сидел у себя в кабинете и правил гранки, еще влажные они лежали перед ним на столе.
– Что-нибудь случилось, Зыгмунт?
– спросил он.
– У вас такой возбужденный вид. Впрочем, вы всегда излишне возбуждены, вам не хватает сдержанности, поучитесь этому у финнов.
– Иосафат, я только что написал то, что мне кажется очень важным, как я мыслю будущее устройство отчизны, - сказал Сераковский, протягивая рукопись.
– Правда, это еще
Огрызко читал внимательно и долго. Много лет он имел дело с самыми разными бумагами, написанными самыми разными людьми, и без особого труда разобрал почерк Сераковского.
Наконец Огрызко окончил чтение. Лицо его оставалось бесстрастным, но в голосе чувствовалось легкое неудовольствие.
– Видите ли, Зыгмунт, вы знаете мою точку зрения на вопрос польский. Этакую статью можно свободно напечатать в "Санкт-Петербургских ведомостях" или в "Северной пчеле". Мне кажется, что настало время писать смелее, острее ставить вопросы...
Сераковский удивился:
– Но вы же недавно говорили совсем другое!
– Да, Зыгмунт. Но тогда речь шла о подпольных изданиях, а сейчас - о легальной, разрешенной правительством польской газете... Между прочим, у меня сложились очень хорошие отношения с будущим цензором. Я уже давал на просмотр ряд довольно рискованных материалов, и он, пока, конечно, неофициально, разрешил их... А теперь, - Огрызко добродушно посмотрел на Зыгмунта, - теперь я хочу сообщить вам весьма приятную новость. Только что получено письмо от Лелевеля!
– Друга Мицкевича, его учителя и наставника?!
– Сераковский действительно обрадовался.
– Правда, творчество Лелевеля в России под запретом...
– А сам он в изгнании.
– И все же, Зыгмунт, мы напечатаем его письмо!
– Искренне хвалю за смелость, Иосафат!
Первый номер "Слова" вышел в канун 1859 года. Тридцать первого декабря в академии не было занятий, и весь день Сераковский и Станевич провели в типографии. Они стояли у печатного станка и смотрели, как колдовал над ним старый мастер. Тут же были Спасович, доктор Круневич, рабочие. В половине двенадцатого ночи весь тираж был готов и в типографию спустился издатель.
– Поздравляю вас, господа, - сказал Огрызко, - и прошу всех ко мне наверх встречать Новый год.
– Вы, кажется, собирались пригласить Шевченко, Иосафат, где он? спросил Сераковский.
– У Тараса, Зыгмунт, своя компания, и я не захотел лишать его малороссийского общества.
– Очень жаль.
С первым ударом часов полетели в потолок пробки от бутылок с шампанским.
– За наше пламенное польское "Слово", друзья!
– провозгласил тост Сераковский.
– За свободу отчизны!
Беда нагрянула неожиданно, как и большинство бед на свете. Двадцать пятого февраля в газете напечатали письмо Лелевеля. Оно не содержало никаких противоправительственных выпадов, но сам факт его появления был сочтен столь предосудительным и дерзким, что последовало распоряжение цензурного комитета, и газету закрыли.
Спасович срочно приехал в академию и вызвал Зыгмунта.
– Слава богу, ты цел и невредим!
– были его первые слова.
Сераковский испугался.
– Что случилось?
– Закрыли "Слово". В типографии обыск. Иосафат арестован и заключен в крепость.
Спасович видел, как Огрызко выходил из дому - совершенно спокойно, в богатой бобровой шубе
и такой же шапке. Сопровождавшие его жандармы были сдержанно-вежливы.– Завтра об этом будет знать весь Петербург, - сказал Спасович.
Он не ошибся. В столице заговорили о несправедливом аресте человека, вся вина которого заключалась в том, что он опубликовал письмо польского изгнанника. Кто-то сокрушался об умирающей с горя подруге сердца пана Иосафата. Кто-то многозначительно говорил:
– Вы слышали, этот несчастный сидит в том самом каземате, в котором сидел Костюшко. Странное совпадение!
Из уст в уста передавали сочиненное Некрасовым двустишие:
Плохо, братцы. Беда близко,
Арестован пан Огрызко!
На следующий день Сераковский зашел к редактору "Современника", у которого в то время сидел Тургенев.
– Сочувствую, Зигизмунд Игнатьевич, и возмущаюсь до глубины души! Чернышевский пожал Сераковскому руку.
– Я не слишком хорошо знаю господина Огрызко, - сказал Тургенев, однако считаю своим долгом направить государю вот это письмо.
– Он протянул Сераковскому исписанный лист бумаги.
– Может быть, вас заинтересует содержание.
– Конечно, Иван Сергеевич.
"Заключение лица невинного, - прочел Зыгмунт, - если не перед буквой, то перед сущностью закона, запрещение журнала, имевшего целью самостоятельное, то есть единственно разумное соединение и примирение двух народностей, - эти меры, и другие с ними однородные, опечалили всех искренно преданных Вашему величеству людей, устрашили возникавшее доверие, потрясли чувство законности, столь еще, к сожалению, слабое в народном нашем сознании, отсрочили эпоху окончательного слияния государственных и частных интересов, того слияния, в котором власть находит самую надежную для себя опору. Никогда еще, государь, в течение последних четырех лет, общественное мнение так единодушно не выражалось против правительственной меры. Не позволяя себе судить, насколько следует дальновидному правительству принимать во внимание подобные выражения, считаю своею обязанностью повергнуть этот факт на обсуждение Вашего величества".
– Это копия. Подлинник я уже направил во дворец, - сказал Тургенев.
– Вы смелый, честный и справедливый человек, Иван Сергеевич! Сераковский пожал Тургеневу руку.
– Спасибо вам от всех поляков!
– Ну, полноте, Сигизмунд Игнатьевич, каждый на моем месте поступил бы так же.
– О нет! Извините! Я знаю немало весьма влиятельных поляков, проживающих в Петербурге, которые даже боятся рта раскрыть в защиту своей газеты и ее издателя.
– Что касается Иосафата Петровича, то он, говорят, не испытывает особых неудобств в крепости, - сказал Чернышевский.
– В свой каземат он требует лучшие вина и стол от ресторатора Обрена... Надеюсь, все обойдется благополучно.
– Думаете, опять разрешат газету?
– спросил Сераковский.
– Нет, Зигизмунд Игнатьевич. Выпустят господина Огрызко.
Чернышевский оказался прав. Менее чем через три недели Огрызко уже был на свободе. Заключение в крепости не отразилось на его служебной карьере. Вскоре начальник департамента горных и соляных дел представил его к производству в следующий чин - надворного советника. А в одной из столичных газет появилось скромное объявление: бывший издатель "Слова" извещал подписчиков, что по не зависящим от него причинам издание газеты прекращается.