Доленго
Шрифт:
– Раскаиваетесь ли вы в совершенных вами преступлениях?
– Никаких преступлений я не совершал, ибо действовал на благо народов Польши и России. Все, что я делал, я делал в согласии со своей совестью, по глубокому убеждению, а не ради личной выгоды...
– Ах, Сераковский, Сераковский!
– Гогель вздохнул и изобразил на своем лице сожаление.
– Сколько людей, которым угрожала казнь, остались живы благодаря чистосердечному раскаянию. А вы не хотите воспользоваться этой последней возможностью! Удивительно, право...
Сераковский ничего не ответил.
– Попрошу вас откровенно
– Какие злодеяния они совершили?
– Я не знаю об этом.
– В таком случае я вам подскажу, Сераковский, и это будет записано в протоколе как ваши слова.
– Это нечестно и гнусно, полковник!
Лосев зло посмотрел на Зыгмунта.
– А вы думали, что мы будем поднимать и облагораживать вас и вам подобных в мнении общества? О нет, господин Сераковский! Наша задача - не только получить от вас нужные показания, но и выпустить всех вас из наших рук такими черными, чтоб и матери ваши вас не узнали!
Судилище продолжалось до вечера и было перенесено на завтра. Городков смог повидать Сераковского только ночью.
– А где же Погорелов?
– спросил Зыгмунт.
– К сожалению, ему запретили бывать в госпитале... Он просил кланяться вам и передать, чтобы вы надеялись на лучшее. Только на лучшее, Сигизмунд Игнатьевич!
Зыгмунт слабо улыбнулся.
– Жаль, что мне не удастся проститься с ним... Пожалуйста, передайте это жене.
– Он протянул записку.
– Наверное, это мое последнее письмо к ней.
"Полька моя!
– писал Сераковский.
– Узнал вчера, что жить и быть свободным могу под одним условием - выдачи лиц, руководящих движением. Не знаю никого, но гневно ответил, что если б и знал, то и тогда не сказал бы. Дано мне понять, что подписал свой смертный приговор. Если надо умереть - умру чистым и незапятнанным... Скажи же мне ты, Ангел, разве я мог ответить иначе?"
На следующее утро комиссия явилась снова.
– Последний раз обращаюсь к вам, Сераковский, - сказал полковник Лосев.
– Имею честь сообщить вам, что августейший государь готов всемилостивейше возвратить вам свою милость, чины, почести и посты, которые вы занимали, при условии, выдвинутом генерал-губернатором Муравьевым, а именно: вы должны открыть имена лиц, принадлежащих к Национальному правительству, а также главарей шаек.
– Я отклоняю монаршую милость, - отчетливо ответил Сераковский.
Через два часа аудитор военно-судной комиссии Федоров зачитал приговор: бывший Генерального штаба капитан Сигизмунд Сераковский был лишен всех прав состояния и приговорен к смертной казни.
Генерал Ганецкий был в числе тех военных, которые могли заходить к Муравьеву запросто, без доклада и приглашения. Сегодня он пришел в послеобеденный, неурочный час, зная, что генерал-губернатор никогда не отдыхает днем, и действительно застал его в кабинете. Муравьев сидел в глубоком кожаном кресле и, попыхивая длинным дымящимся чубуком, разбирал бумаги.
– А, Иван Степанович, заходи, - сказал он, с усилием приподнимаясь с кресла.
– Зачем пожаловал?
– Получил я, Михайло Николаевич, письмецо из Петербурга. Там, оказывается, была недавно жена этого Сераковского. Хлопочет
о помиловании. Сейчас там его мать; говорят, что дошла до самого государя. К тому же английский посол с супругой тоже ходатайствуют перед императрицей. Чего доброго, их усилия могут увенчаться успехом?Муравьев молчал, продолжая сосать трубку.
– Что ж это получается, Михайло Николаевич!
– Ганецкий возмущенно крякнул.
– Неужели офицер, изменивший присяге, главный руководитель мятежа, вовлекший в шайки тысячи людей, получит прощение? После этого как мы будем наказывать людей, менее его виновных?
Муравьев долго не отвечал. Его скуластое лицо было непроницаемым. Он поднес руку к голове, к редкой пряди волос, прикрывавшей лысину, и стал теребить ее, а затем приглаживать. Это означало, что Муравьев принял какое-то решение.
– Не беспокойтесь, Иван Степанович, ничего у ходатаев не выйдет, сказал он.
Пятнадцатого июня Муравьев, как всегда, встал вместе с петухами. Знавший его привычки дежурный ординарец поручик Морозов к этому времени уже приготовил всю корреспонденцию, которая пришла ночным поездом из Петербурга. Как обычно, в то серое утро было много пакетов, телеграмм, писем. Муравьев взял эту груду своими пухлыми короткими пальцами и как бы просеял через них все бумаги. На одной телеграмме он задержался, повертел ее в руках, не распечатывая, отложил в сторону, а затем долго смотрел на нее, прищуря правый глаз.
– Вот что, поручик, - сказал Муравьев, оторвавшись наконец от телеграммы и переведя взгляд на Морозова.
– Я вам сейчас дам пакет, отвезете его в военный госпиталь генерал-майору Шамшеву. Подождете там сколько потребуется, а потом явитесь мне доложить.
На площади у дворца всегда дежурили казаки, и один из них подвел поручику коня. Ехать было недалеко, и через пятнадцать минут ординарец вручил пакет по назначению.
– Приказано исполнить и доложить!
Генерал вскрыл пакет, прочел письмо Муравьева и покачал головой.
– Да, тяжкое дело поручил мне Михайло Николаевич... Вы где будете ждать ответа, поручик?
– спросил генерал.
– Если я не нужен вашему превосходительству, то предпочел бы остаться здесь... Спать хочется, - доверительно признался Морозов.
– Что ж, оставайтесь. Зрелище будет не из приятных.
Поручик был молод, и он не придал значения этим не совсем понятным словам.
Генерал Шамшин вернулся через час. Он был бледен, и рука его чуть дрожала, когда он что-то писал на записке Муравьева.
– Доложите Михаилу Николаевичу, что его распоряжение выполнено.
Поручик взял ответный пакет и, вскочив на коня, поскакал во дворец генерал-губернатора. Муравьев принял его вне очереди. Он вскрыл конверт и прочел записку генерала Шамшева.
– А теперь можно заняться и той телеграммой, - сказал Муравьев.
Толстыми, негнущимися пальцами он разорвал бумажную ленточку и углубился в чтение. Лицо его, по обыкновению, оставалось бесстрастным.
– Садитесь и пишите, поручик, - промолвил Муравьев, шагая по кабинету.
– Пишите, - повторил он.
– "Повеление вашего величества о том, что дело должно идти своим порядком, получил. Сераковский уже повешен".