Долг
Шрифт:
Тургеневский оазис в контингенте мировой литературы — его новеллы и знаменитые «Записки охотника», в первой шеренге которой, благоухая запахами дикорастущих трав, стоит его «Бежин луг». Перечитывая «Записки охотника», каждый раз убеждаешься, какую абсолютную власть над природой имел этот волшебник слова. Перед его талантом немая тайна природы охотно заговорила, щедро рассказывая о неистощимости своей красоты. В «Записках» художник нарисовал с необыкновенной силой воздействия картины нравов крепостного права, которые он сам воочию видел и которые всю жизнь страшной болью отдавались в его сердце.
Творчество Тургенева связано с бытом и нравами, беспечной тихой жизнью русской помещичьей усадьбы, метко названной писателем «дворянским гнездом». В этих тихих с виду дворянских гнездах на фоне спокойной и мирной беседы сытой семьи помещиков за столом
Да, прав был Проспер Мериме. По его справедливому утверждению, в русской литературе определилась с самого начала, с ее истоков трезвая тенденция прежде всего искать и находить правду, а красота, как необходимое ее звено, являлась потом, сама собой. Истина, не требующая доказательств. При всей высокохудожественности и умении нанизывать в живые ткани произведения тонкую и сложную человеческую психологию, для могучей плеяды русских писателей XIX века неприукрашенная действительность была основным и главным кредо, от которого они отталкивались во всех своих произведениях. Окиньте мысленным взором русскую литературу, и вы легко убедитесь, что устами критического реализма говорила только «непримиримая правда», объективный смысл которой неизменно сводился к идеалам русских революционеров-разночинцев. Следует учесть, что эта непримиримая и вещая правда, сказанная ими, доставалась нелегко и Пушкину, и Достоевскому, и Писемскому, и Гоголю, и Чехову, и Тургеневу.
Усилились в стране репрессии. Росло подозрение на передовых писателей. Везде и всюду шныряли сыщики. Из-под бдительного взгляда цензуры не ускользала малейшая вольность мысли. Чтобы как-нибудь скрыть столь неоправданную жестокость и, самое главное, удержаться на уходящей из-под ног зыбкой почве, правительство Александра I, а потом, спустя несколько лет, Александра II наводнило бюрократический аппарат преданными себе людьми. За внешним блеском и парадностью царского двора проницательные глаза писателей насквозь видели всю фальшь светской жизни, принимавшую самые уродливые и омерзительные формы институтов интриг, обмана, шантажа, подкупа, карьеризма. А карьеризм, как болезнь, убивал все живое и святое в человеке, отнимал волю, иссушал мысль. Подлинный карьеризм воспитывал безропотно покорных подлецов, лжецов, подхалимов разной масти. Таков был стиль времени!
Было поистине трудное время. Перед каждым человеком, вступившим в неведомую область жизни, лежали, как в сказке, две дороги: одна из них легкая, но дорога — подлости и измены, вторая — трудная, но дорога — правды. Тургеневу приходилось работать именно в такие «печальные времена, когда честности надо возвыситься до героизма, когда слабости легко погрязнуть в преступлениях». Но великий русский писатель выбрал себе дорогу потруднее и шел, не колеблясь, на зов идей, подсказанных временем. Ибо тонкий знаток человеческой психологии прекрасно понимал духовную нищету и убожество этих так называемых «высокопоставленных» людей, Тургенев также прекрасно понимал, что власть возвышает любого политического карлика, как мираж кустарник, что власть, доверенная ханже, особенно опасна.
Чтобы не унизить себя перед грубой силой власти, Тургенев держался на расстоянии. И здесь сказалась ^явственная чистота писателя.
Истинно большой художник, как никто другой, вбирает в себя все характерные черты народа и эпохи, в которую он жил, думал, дерзал и творил. Мир художника — необъятен. Чтобы понять писателя, полюбить его, следует обращаться только к его произведениям. Душеприказчик писателя — книга его, он свои думы доверяет только ей. Чтобы понять Тургенева, разобраться в. мучивших и волновавших его вопросах, надо перечитывать, еще и еще раз перечитывать его произведения.
СЛОВО О ГОРЬКОМ
I
Бывают личности, которые с той самой минуты, как появятся на свет, становятся загадкой эпохи. И нередки случаи, когда после завершения ими земной жизни
еще долгое время будут требовать они напряжения умов в постижении всего того огромного, порой противоречивого и таинственного мира, созданного их воображением. Одной из таких личностей и поныне является Федор Михайлович Достоевский.Что касается Горького, то он с первого дня появления на арене русской литературы, со своей отпугивающей кличкой «Босяк», не совсем пристойной высокому сану российского литератора, был на удивление всем предельно ясен и доступен самому широкому кругу простолюдинов. Даже тем, кто совсем не мог читать его творений и, как говорится, постичь их своим умом и сердцем, он входит в душу, обрастая легендой и молвой по мере того, как передавались и переходили они из уст в уста, как обычно это случается с героями из мира народной сказки.
Не знаю, насколько я правильно понимаю и разбираюсь в этом — от моего поколения отдаленном теперь во времени — обстоятельстве, но мне кажется, что еще при жизни великого писателя усиленно создавался его образ в двух направлениях. Создавали с особым усердием и старанием те, кто его лично знал и общался с ним, и те, кто знал его только по рассказам, понаслышке. В порыве подобного всеобщего энтузиазма не обходилось, разумеется, без перехлеста и без определенного крена от истины. Имело, конечно, место среди простого народа желание, явно пристрастное, подсказанное горделивым .стремлением, — превозносить и без того громкую славу своего кумира. Но мы знаем, как бы ни старался простой люд опоэтизировать выношенный в душе любимый образ, пусть даже на манер былинного героя, и тогда он, что удивительно, оказывался не так уж далек от истины. Видимо, уже изначально с подлинно былинным размахом скроенная богатырская натура была наделена таким мощным даром, что как бы ни старался народ обряжать его во все великое, однако одежда великана и тогда приходилась ему впору. Мы очевидцы того, как вот уже более полувека усилиями передовых деятелей литературы и искусства всего цивилизованного мира не прекращается кропотливая работа по воссозданию этого образа. Для уточнения каких-то психологических деталей и достоверных черт вдохновенными руками мастеров наносятся, быть может, последние мазки, штрихи к портрету, но, по существу, человечество уже давно на стыке двух исторических эпох — ушедшего XIX и наступившего XX — имело героический образ нового пророка. Да, да, пророка нарождающегося революционного класса, который, ощутив властную потребность в своем глашатае, вызвал его к жизни.
И люди всего мира, благодаря коллективным усилиям, в одинаковой мере с русскими знали писателя не только по его произведениям, но были вполне посвящены во все подробности его воистину фантастической судьбы, знали, что он, как никто другой, познал дно жизни, что выкарабкался, собственными силами со дна на божий свет, мало того, узнавали люди из тысячного говора характерную окающую его речь, глуховатый низкий голос, узнавали, пожалуй, и среди многотысячной толпы столь приметную сутуловатую долговязую фигуру. Таким образом, по мере того, как каждое новое поколение дописывало этот портрет, внося свою долю пусть по капле, по росинке, на глазах всего народа все вырастал, обретая мощь, этот исполинский образ.
И когда, казалось, он уже создан, Леонид Леонов не так давно блистательно и неожиданно дополнил его новыми, философски осмысленными и поэтически взволнованными размышлениями, которые, несомненно, обогатили дорогой для человечества образ.
Моему поколению, которому выпала честь родиться и воспитываться уже в новом, социалистическом обществе, казалось, что к писателю Максиму Горькому, при всей его близости и доступности нам, все же нельзя применять обычную человеческую мерку. Вполне возможно, я ошибаюсь, но по тогдашней провинциальной наивности, нам, детям тех лет, живущим на пустынных берегах далекого Аральского моря, рисовался его образ, окрашенный бесхитростным детским воображением. Его мы узнавали по портретам, висевшим в клубах и классах, и еще в учебниках по литературе, где он непременно изображался на фоне слишком уж сердитого белопенного моря, а над ним, надрываясь, метались крикливые чайки, а чуть позади ревел прибой. И мы, босоногие интернатовцы, смутно чувствовали, что во всем его облике есть что-то непохожее на других писателей, что в его человеческой и писательской судьбе, не в пример другим, есть нечто возвышенное, что самой судьбой своей он изначально и неразрывно связан с мятежным, как он сам, этим морем, бурей, с птицей-буревестником, со штормовым ветром и шквалом волн.