Долг
Шрифт:
Заодно с издателями мне тоже от него попадало, в основном, за мои неуместные попытки что-то исправить в его тексте. «Скажи, пожалуйста, — возмущался он 10 января 1966 года, — зачем тебе понадобилось трогать текст и вместо хороших и точных слов вставлять неточные? Разве для того только, чтобы я тут корпел над алма-атинской версткой и без конца исправлял и приводил все снова в божеский вид?.. Ты обращаешься к моей помощи потому, что не знаешь русского языка. Если бы ты его знал, как я, ты бы не стал обращаться к помощи переводчика, а переводил бы сам, не правда ли? Ты можешь сколько угодно переписывать и изменять казахский текст, но русский текст ты не должен трогать — мало того! — ты должен препятствовать этому в том случае, если вздумает
Совместная работа сближала нас, давая узнать друг друга с разных сторон. Как все степняки, я люблю живой огонь, люблю погреться у очага. Юрий Павлович знал и понимал мою эту слабость, не поддающуюся ни современному быту, ни достижениям цивилизованной жизни. Приезжал я иногда к нему на дачу в Абрамцево, зимой или осенью. И бывало как-то приятно и тепло на душе, когда этот вроде независимый, никогда и ни к кому не снисходивший человек начинал вдруг проявлять неподдельную чуткость к моим прихотям, таскал наколотые дрова из сеней и кричал Тамаре или Устинье Андреевне: «Топи камин, будем пить чай у огня».
На рубеже семидесятых годов, когда я попал в больницу, он писал мне письма, полные дружеской заботы и внимания. 2 апреля 1970 года: «Лежание в больнице, как правило, порождает всякие мрачные мысли и мнительность... Не хандри, старик, не кликай смерть, она и так, стерва, у нас с тобой не за горами, не искушай судьбу. Поправляйся скорее и приезжай, дабы я мог тебя облобызать. В моих чувствах к тебе можешь не сомневаться».
Через некоторое время: «Получил твое письмо — очень грустно, что ты находишься в такой прострации. Все-таки несчастный мы народ, писатели, нет нам дома жизни, сколько комнат ни заимей и сколько дач ни построй. Один, значит, выход: время от времени удирать от семьи и в тиши и одиночестве работать... Так что давай-ка подумай серьезно о себе, дело идет не о молодости, творческие силы убывают...»
В этих старых письмах снова воскресает для меня нежная, поразительно распахнутая к человеку душа моего ушедшего друга, особый талант щедрости, изящество в одаривании тебя расположением, любовью. Перечитывая слова, обращенные ко мне много лет назад, я заново ощущаю тонкую, почти детскую восприимчивость и артистизм этого взрослого, сильного мужчины и с болью думаю, что эта драгоценная особенность его натуры тоже, видимо, как-то сказалась в том, что жизнь его вышла не совсем складной.
Я знавал и другого Казакова. Древняя мудрость требует говорить об умерших хорошо или молчать о них. Да, я думал и думаю о своем друге и любимом писателе с благодарностью и нежностью, но в то же время осознаю, что куда важнее показать его таким, каким был он в реальности, а был он сложным, колким человеком, и незачем наводить глянец на его посмертный лик. Ни я, никто другой из его друзей не стал бы сегодня утверждать, что он был ангелом. В его характере и поступках была невероятная противоречивость, и к ней поначалу трудно было привыкнуть. В нем, как ни в ком другом, уживались чрезвычайная доброта и непостижимые уму капризы, мгновенно переходящие в резкость. Он мог широко, без оглядки одарить, осыпать тебя любовью, заботой, вниманием, но мог иногда, к несчастью, бывать мелочным и неуживчивым. Любя его как человека, в общем-то, доброго и заботливого, восхищаясь его уникальным талантом, я знавал его всяким и, случалось, решительно отказывался понимать.
Как я уже говорил, работа с Юрием Казаковым была для меня школой. Когда дело касалось творчества, для него не бывало ничего второстепенного. Касалось ли это отдельного слова или детали, он ни в коем случае сам не допускал и никому не прощал неточности, приблизительности. Любая фальшь легко выводила его из равновесия.
Однажды в Переделкине был такой случай: после завтрака мы разошлись —
я пошел к себе корпус, а он в коттедж работать. Только я сел за стол, чтобы внести кое-какие исправления в свой текст по его замечаниям, как он прибежал, и вид у него был такой всполошенный, что я растерялся. Я не успел спросить его, не случилось ли чего-нибудь, — он, сильно заикаясь от волнения, выпалил:— С-слушай, я т-там у тебя в те-кс-те нашел крупную ошибку.
— Да? Какая это ошибка?
— У тебя там написано: из т-т-трубы валит г-густой дым. А т-ты знаешь, з-зимой в морозный де-день д-дым бывает жидкий и свет-лый!
В моих глазах Юрий Казаков был и остается олицетворением незапятнанной совести русской советской литературы.
ЮРИЙ КАЗАКОВ.
11 мая 1965 года:
«Дорогой Абе!
Сообщаю тебе новости, которые не очень-то хороши. Дело в том, что в начале апреля мама сломала ногу в Тарусе и весь апрель у меня, естественно, пропал. Привез я ее в Москву, положил в больницу, и каждый день у нее бывал, все ей доставал, покупал и т. д. Работать, конечно, не работал и почти никакими делами не занимался. Потом достал две путевки в Малеевку, привез ее сюда, нога у нее еще в гипсе, ну мы с ней тут и коротаем время. Первые дни выпивал, ибо праздники, а теперь бросил и постепенно вхожу в колею, начинаю отвечать на письма и работать. В Тарусе я с того самого злополучного дня не был, письма от тебя не получал и не знаю, как обстоят дела у тебя.
У меня дела обстоят так. Одна машинистка перепечатала роман, я его сдал Салахяну и второй экземпляр дня два-три назад послал тебе. Письмо это ты получишь раньше романа или одновременно, потому что роман послал я простой бандеролью. Кроме того, все главы о Судр Ахмете и одну главу о Елмане я послал в журнал «Сельская молодежь». Через недельку я поеду в Москву и узнаю, взяли они что-нибудь или нет.
В журнале (...) дела неважны (...) Ко мне (...) претензий нет, а претензии к тебе: а) ввести еще одного положительного героя (?); б) подробнее, шире показать причины восстания и самое восстание. Кроме того, они ждут от Джангильдина поручительства, что роман не выйдет в Алма-Ате раньше, чем у них.
А как следствие всего этого — договора со мной не заключают и аванса не дают ни хрена. А я проелся вконец, на мать ухлопал уйму денег, себе, пальто купил, потом две путевки по 150, и придется, видимо, еще две покупать на июнь.
Через недельку поеду в Москву, возьму роман у другой машинистки и сдам его в издательство «Молодая гвардия». С «Молодой гвардией» у нас будет все в порядке (...)
Мама, м. б., на август махнет опять в Алма-Ату, в санаторий, ты ее тогда там устрой, пожалуйста.
Напиши мне, что и как у тебя в Алма-Ате, и еще вот что, т. к. у меня нет денег совсем, то давай поторопи издательство с заключением со мной договора на второй роман и чтобы аванс слали!
Будь здоров, обнимаю, привет большой Ажар, детям и тете.
Адрес мой на это время: Московская обл., Рузский р-н, п/о Малеевка, Дом творчества им. Серафимовича (...)
Здесь отдыхает Лукашевич. Он советует скорее прислать гарантию, что у вас роман не будет напечатан раньше «Дружбы». Но в «Простор» ты его отдавай, пусть печатают весь и поскорее!
Пиши!»
9 января 1966 года:
«Абе, здравствуй!
Пишу тебе зеленой твоей ручкой, ибо настроение у меня после твоей телеграммы исправилось.
Новости такие.
Получил дня три назад верстку романа из «Молодой гвардии». Они молодцы, ничего не тронули, и впредь давай условимся с тобой считать это издание каноническим и при переизданиях (если таковые нам пошлет аллах вместе с Иссой) пользоваться этим изданием. Я уже верстку просмотрел всю, поправил, где можно было, и в понедельник (10/1) сдаю.